Глава первая: Дом над пустотой
В моей памяти навсегда запечатлелась та минута, когда я впервые увидел Старый Дом, возвышавшийся над морем подобно окаменевшему стражу у врат неведомого. Дорога к нему вилась вдоль осыпающегося края утёса, и каждое колёсное дребезжание экипажа, увозившего меня всё дальше от обитаемых земель, казалось мерным отсчётом шагов в сторону безмолвного приговора. Само небо в тот час обрело оттенок потускневшей меди, неестественно тяжёлый и застывший, словно за гранью видимого свода распростёрлось нечто, лишённое привычной голубизны, нечто дышавшее и наблюдающее сквозь прорехи в истончающейся ткани мироздания. Воздух не дрожал — он густел, напитываясь той особой, нездешней тишиной, какая воцаряется лишь на границе, где привычный мир уступает место иному порядку вещей.
Дом моего покойного двоюродного деда, профессора Эразмуса Кроу, вырастал из скального основания с мрачной неотвратимостью, присущей не столько архитектуре, сколько геологическому образованию, обнажившему свои недра после тысячелетий эрозии. Его каменные стены, покрытые лишайником цвета запёкшейся крови, хранили отпечаток такой древности, что сама мысль о человеческих руках, некогда уложивших эти глыбы, начинала казаться нелепой выдумкой. Крыша, лишённая острых углов, прогибалась под тяжестью невидимого бремени, а редкие окна, глубоко утопленные в кладку, глядели на мир с выражением слепого, но всё постигающего отчуждения. Окружавший строение сад погиб давно, ещё до того, как память окрестных жителей успела зафиксировать его цветение, и теперь лишь искривлённые остовы деревьев тянули к дому скрюченные ветви, замершие в вечном, безнадёжном поклоне.
Я приближался к этому месту, ведомый сухой деловитостью поверенного, чьё письмо, доставленное мне в городскую квартиру, изобиловало осторожными оговорками и настоятельными советами лично осмотреть унаследованное имущество прежде, чем принимать решение о его продаже или сохранении. Тогда, в привычной суете Лондона, эти строки показались мне лишь проявлением старомодной щепетильности; теперь же, когда под копытами лошади захрустела соль, выступившая из мёртвой земли, я начал смутно догадываться, что завещанный мне кров таил в себе нечто, выходящее далеко за пределы обыденных представлений о собственности. Экипаж остановился у замшелых ворот, чьи железные прутья изгибались под невозможными углами, и возница, чьё лицо на протяжении всего пути оставалось скрытым под низко надвинутым капюшоном, коротко бросил, что дальше не поедет, и, не дожидаясь моего ответа, принялся разворачивать лошадей с той торопливостью, в которой сквозило нечто большее, нежели простое желание укрыться от надвигающихся сумерек. Я остался один перед распахнутой калиткой, в то время как грохот удаляющихся колёс поглощала нарастающая, давящая на уши тишина.
Дверь подалась после нескольких усилий, исторгнув из своих недр застарелый запах, в котором смешались пыль библиотечных фолиантов, плесень подвальных глубин и ещё нечто, чему я не мог подобрать названия — резкое, чуждое дуновение, напоминавшее одновременно озон после грозы и сладковатое тление давно опустевших склепов. Прихожая встретила меня полумраком, где каждый предмет обстановки — подставка для зонтов, оленьи рога на стене, массивное зеркало в потускневшей раме — казался оцепеневшим в последнем, предсмертном усилии сохранить свой прежний облик, противостоять тому незримому изменению, что пропитало весь дом до последнего камня. Я прошёл в бывший кабинет профессора, обширное помещение с выходящим на море окном, чьи стёкла дрожали под порывами ветра, хотя воздух снаружи оставался совершенно неподвижен.
На письменном столе, среди разбросанных листов, покоилась толстая тетрадь в переплёте из тёмной кожи, и стоило мне прикоснуться к ней, как холод, совершенно не свойственный комнатной температуре, пронзил мои пальцы и устремился вверх, к самому запястью. Это был дневник деда, заполненный его характерным, летящим почерком, и вечер, поглотивший последние крохи дневного света, застал меня за чтением этих записей, ставших моими единственными спутниками в наступившем одиночестве. С первых же строк на меня обрушился поток странных, тревожных намёков, перемежавшихся формулами и схемами, изображавшими не то астрономические орбиты, не то спирали каких-то невообразимых нисхождений в бездны, лежащие за пределами всякой геометрии. Профессор писал о «границах», о «пределах света», о том, что привычное нам мироздание представляет собой лишь хрупкий пузырёк, взвешенный в беспредельном и неосвещённом океане иного бытия, и что края этого пузырька становятся опасно тонкими в определённых точках земного шара, где сама земля, казалось бы, отступает перед напором того, что не может иметь ни имени, ни формы.
Чем дальше я углублялся в текст, тем отчётливее передо мной вырисовывалась картина одинокого, доведённого до отчаяния ума, вступившего в запретное соприкосновение с областями, чьё существование отрицается всеми устоями рассудка. Дед писал о ночах, когда море внизу вело себя вопреки всем законам природы, отступая не постепенно, как при обычных отливах, а проваливаясь в некую всепоглощающую пустоту, оставляя за собой не мокрый песок, но нечто чёрное, лишённое каких-либо признаков вещества, — провал, в котором исчезал всякий свет и куда невозможно было направить взгляд, ибо взгляд скользил по его поверхности, не умея зацепиться ни за единую деталь. Но страшнее всего, утверждал он, были обитатели этого провала. Дед называл их «тварями бездны», хотя тут же оговаривался, что наименование это условно и не способно передать и тысячной доли того кошмара, который они несли с собой, поднимаясь из зияющей глубины в те часы, когда солнце полностью исчезало за горизонтом и мир оставался беззащитным перед напором хаоса.
Я читал эти строки, и где-то за стенами дома, сперва едва различимо, затем всё громче, начал нарастать звук, похожий на скрежет когтей по камню, перемежающийся влажным, чавкающим шёпотом, какой могла бы издавать колоссальная масса протоплазмы, перемещающаяся по неровной поверхности скал. Оторвавшись от тетради, я обнаружил, что последние отблески вечерней зари уже угасли, и в окно, вместо привычной линии горизонта, глядела лишь сплошная, непроглядная чернота, и чернота эта не была ночным небом над морем — она находилась слишком близко, она дышала, она колыхалась в такт тому невыразимому, леденящему ритму, который, как я внезапно осознал, исходил вовсе не извне, а пронизывал сами стены, сам фундамент дома, сами кости моего черепа, отзываясь в них низкой, губительной вибрацией.
В тот миг, когда я силился отвести взор от окна и не мог, ибо неведомая сила приковывала его к этому зрелищу, первый из образов, чьё описание навсегда останется лишь бледной тенью подлинного воспоминания, проявился в кромешной тьме за стеклом. Оно не вышло на свет — оно словно соткало самое себя из мрака, позволив моему восприятию уловить отдельные, бессвязные детали, которых мой разум не мог и не должен был объединять в нечто цельное. Мне почудилась — нет, не почудилась, а ворвалась в сознание с неумолимостью откровения — громадная туша, лишённая всякого костяка, студенистая и вместе с тем способная держать форму, истекавшая каплями чёрной, вспыхивающей в темноте собственным, фосфоресцирующим свечением жидкости. И у этой туши, в той части, которую можно было бы назвать головой лишь за неимением иного понятия, вращались, не переставая, десятки бледных, выпученных глаз, каждый из которых, казалось, существовал сам по себе, и все они глядели сквозь меня, в меня, в ту бездонную пропасть моего внутреннего ужаса, которая раскрывалась им навстречу, словно давний и верный союзник!..
Дыхание перехватило, грудь сдавило стальным обручем, и я, не помня себя, рухнул на колени перед этим видением, не в силах ни закричать, ни отвести лицо, ни даже сомкнуть веки, ибо веки мои более не повиновались приказам воли, парализованной вторжением запредельного. В этот бесконечно длящийся миг, пока чудище колыхалось в жутком беззвучии, а бездна за ним пела неслышимую и оттого вдвойне мучительную песнь, я постиг смысл тех намёков, что оставил мой несчастный дед на полях своего дневника. Он писал об «утончении границы», о «зияниях, сквозь которые задувает ветер, рождённый вне всех сфер», и о том, что Старый Дом был построен не как жилище, но как дозорная башня, как запор на вратах, открывающихся в миры, лежащие за пределом досягаемости самой дальней звезды. И теперь, когда последний страж покинул свой пост, запор этот был сорван, и врата распахивались настежь, впуская в нашу реальность то, для чего здесь не существовало ни закона природы, ни меры для измерения.
Видение длилось, быть может, несколько секунд, быть может, целую вечность, отсчёт которой утратил всякое значение, но оно отступило столь же внезапно, как и появилось, оставив после себя лишь абсолютную, гулкую тишину и холод, проникший, казалось, в самую сердцевину моего существа. Стекло, отделявшее меня от наружного мрака, покрылось изнутри тонким слоем инея, и в его узорах мне чудились те же безумные, кривые линии, что были начертаны в схемах профессора Кроу — линии, обозначавшие пути проникновения, пути нисхождения, пути последнего, непоправимого заражения нашего мира субстанцией бездны.
Когда ко мне вернулась способность двигаться, первым моим побуждением было немедленно бежать из этого проклятого места, бросив всё, раствориться в городской толчее и забыть увиденное как кошмарный сон! Но стоило мне подняться на ноги и сделать шаг к двери, как я услышал звук, исходивший уже не снаружи, а из глубины самого дома — из подвала, куда, как я успел заметить ранее, вёл тяжёлый люк в полу кухни, запертый массивным засовом. Звук этот не походил ни на что, доступное описанию: представьте себе хлюпанье, умноженное на тысячекратное эхо гигантской пещеры, смешанное с высоким, почти ультразвуковым визгом и сопровождаемое низким ритмическим биением, от которого сотрясались половицы. Этот шум не просто доносился до моего слуха — он проникал в кости, в зубы, в основание черепа, вызывая физическую боль и одновременно странное, отвратительное чувство узнавания, как будто какая-то давно и прочно забытая часть моего собственного естества отзывалась на зов бездны, певшей свои гимны прямо у меня под ногами.
Схватив со стола лампу, чей огонёк то и дело грозил угаснуть в колебаниях отравленного воздуха, я двинулся к кухонной двери, ведомый той же неумолимой силой, что когда-то подтолкнула моего предка к изучению смертоносных истин. С каждым шагом звуки усиливались, и вскоре к ним прибавились иные свидетельства незримого присутствия: каменные плиты пола покрылись тонкой вибрирующей плёнкой, напоминавшей слизь, а стены начали источать холод, переходивший в ожог при малейшем прикосновении. Люк в полу был приоткрыт, и засов, который должен был удерживать его в неподвижности, оказался сорван, причём металлические скобы были исковерканы не грубой силой удара, но словно размяты, будто воск, неведомым давлением, исходившим изнутри.
Подойдя к самому краю провала, я заставил себя наклониться и заглянуть вниз, хотя каждая клетка моего тела вопила против этого действа. Лампа в моей руке высветила лишь начало уходящего вниз прохода, но и его оказалось достаточно, чтобы увидеть то, чего не должно было существовать ни в одном подвале, вырытом человеческими руками... Прямоугольный колодец уходил в глубину не на десять, не на двадцать футов — он обрывался в пустоту, терявшуюся за пределами досягаемости света, но при этом наполненную судорожным, конвульсивным движением. Оттуда, из недр земли, поднимался столб того самого мрака, который я ранее наблюдал за окном, и в этом мраке сновали, давились и переплетались бесчисленные формы — неясные, текучие, словно отражения в деформирующемся зеркале, и каждая форма была готова в любой миг обрести ту чудовищную завершённость, которой обладала тварь, явившаяся мне снаружи.
И когда я, оцепенев, вглядывался в этот кипящий хаос, одно из существ, отделившись от общей массы, начало подниматься навстречу мне — медленно, неумолимо, истекая той же чёрной светящейся жижей, поводя десятками бессмысленных, заточенных в желе глаз, устремлённых прямо в мою душу. Я увидел, как сквозь его расплывчатую, лишённую постоянных очертаний плоть проступают зубы — не обычные зубы хищника, а нечто вроде белых гранёных кристаллов, расставленных по спиралям, ведущим в бездонное жерло рта, и осознал в этот миг, что все сведения, собранные моим дедом, вся его математика запредельного, все его заклинания, выведенные на полях, являлись не инструментом обороны, а, напротив, — каталогом имён того, что он невольно призвал, каталогом, каждая строка которого открывала новый путь для вторжения!..
Лампа выпала из ослабевших пальцев и, кувыркаясь, полетела в колодец, но не достигла дна — она погасла задолго до того, как могла бы коснуться какой-либо поверхности, и последним, что я увидел в её гаснущем свете, был мириад других таких же люков, расходившихся по стенам бездны в перспективе, не подчиняющейся законам пространства, — порталов, соединяющих дом моего деда с неисчислимыми пластами абсолютной, изначальной ночи. И тогда я понял, что нахожусь не на краю земли, не на берегу моря, но на самой границе, где наш мир истекает в пустоту и где мрак, всегда бывший лишь отсутствием света, внезапно обретает свою собственную, страшную, кровоточащую жизнью плоть. Тьма дышала мне в лицо, и в её дыхании звучала вся безмерная равнодушная вечность, распростёршаяся за пределом последних звёзд, ожидающая лишь момента, когда последняя преграда истончится и рухнет, впуская хищную безымянность в обречённый космос.
Глава вторая: Бдение на краю
Я не помню, сколько времени пролежал на каменных плитах кухни после того, как бездна поглотила свет моей лампы и я, отшатнувшись, рухнул навзничь, увлекаемый тяжестью непереносимого знания. Сознание, однако, не покинуло меня полностью; оно распалось на осколки, и каждый осколок отражал свою собственную, чудовищно искажённую картину реальности. Мне грезилось, будто я всё ещё смотрю в колодец, но колодец этот теперь разверзся не в полу, а в самом небе, заменив собою весь зримый космос, и из него, подобно исполинскому языку, вываливается наружу студенистая масса, усеянная немигающими глазами, и каждый глаз этот пристально изучает меня с выражением голодного, неестественного любопытства, какому нет аналогов в мире живых существ. Затем видение сменилось другим, ещё более невыносимым: я стоял в бесконечно длинной галерее, стены которой состояли из спрессованного, окаменевшего мрака, и на этих стенах, подобно барельефам, проступали изображения таких мерзостей и святотатств, что память о них и сейчас, когда я пытаюсь перенести их на бумагу, заставляет мою руку дрожать, а разум — балансировать на самом краю окончательного помрачения.
Когда же я очнулся, вернее, когда разрозненные клочья восприятия вновь собрались в подобие связного сознания, первым моим ощущением был запах — тот самый, что встретил меня при входе в дом, но многократно усилившийся, густой, почти осязаемый, проникающий в лёгкие не как воздух, а как некая плотная, влажная субстанция. К нему примешивалась новая, резкая нота, отдалённо напоминавшая запах нагретого металла и разложения одновременно, и я с внезапным, тошнотворным ужасом осознал, что этот запах исходит от меня самого, от моей одежды, пропитавшейся испарениями бездны, от моей кожи, впитавшей микроскопические частицы той чёрной, фосфоресцирующей слизи, что сочилась из твари, поднимавшейся мне навстречу!.. С трудом поднявшись на ноги, я обнаружил, что люк в полу закрыт, и засов, ранее сорванный и исковерканный, вновь пребывал на своём месте, целый и невредимый, словно никакого вторжения не случалось вовсе. Но рассудок мой, ещё не утративший способности к холодному анализу, тотчас подсказал мне, что эта иллюзия порядка куда страшнее, чем открытое зияние пустоты, ибо она свидетельствовала о том, что силы, с которыми я столкнулся, умеют не только разрушать, но и маскировать следы своих деяний, придавая им обличье обыденности.
Ноги несли меня прочь из кухни, но я не мог сказать с уверенностью, управляю ли я их движением или же они повинуются некой посторонней воле, вложенной в моё тело прикосновением запредельного. Кабинет деда встретил меня прежним хаосом бумаг, и раскрытая тетрадь всё так же покоилась на столе, но теперь, при новом, обострённом восприятии, я различал между строк, на полях и даже в самой текстуре бумаги те знаки, что ускользнули от моего внимания ранее. Это не были чернильные пометки или карандашные наброски — скорее, они напоминали тени, отбрасываемые словами на иную, невидимую поверхность, и тени эти складывались в символы, чужеродные любому человеческому алфавиту, в спирали и углы, в геометрические фигуры, нарушавшие все законы Евклида одним своим существованием. Мой дед, как я понял в тот миг, не просто изучал бездну — он научился проецировать её образы на материю нашего мира, и его дневник был не столько записью наблюдений, сколько картой, живой и пульсирующей картой тех областей, куда не осмеливался ступить ни один смертный.
За окнами, выходившими на море, царила всё та же непроницаемая чернота, но теперь я различал в ней движение — не хаотическое мельтешение, а упорядоченное, почти ритмическое колыхание, подчинявшееся закономерностям, лежащим за пределами физики нашего континуума. Временами эта чернота расступалась, и тогда взору открывалось нечто, чему я не могу подобрать описания, кроме как «зияние внутри зияния» — провал в самой ткани пустоты, ведущий, быть может, к тому последнему, центральному хаосу, откуда берут начало все миры и куда все они возвратятся, когда истечёт срок их призрачного существования. Я стоял у окна и смотрел в эту бездну, и она, в свой черёд, смотрела в меня, и от этого взаимного созерцания рождалось чувство странного, противоестественного родства, словно я и она были разделёнными частями одного существа, некогда расколотого актом творения и теперь стремящегося к воссоединению...
Прошло, вероятно, несколько часов, отмеченных лишь перемещением теней внутри дома, не подчинявшихся положению никакого светила, когда я заставил себя отвести взор от окна и обратиться к практической стороне моего положения. Бегство, думал я, всё ещё возможно; дорога, по которой я прибыл, должна была сохраниться, и, следуя вдоль утёса, я рано или поздно достиг бы человеческого жилья, где смог бы укрыться от преследующего меня кошмара. Эта мысль, жалкая и эфемерная, придала мне сил, и я, накинув плащ и взяв с собою лишь дневник деда, направился к выходу, миновал прихожую и распахнул входную дверь, готовясь ступить на твёрдую землю. Но то, что предстало моему взору за порогом, в одну секунду уничтожило все мои надежды на спасение... Ибо никакой земли более не существовало — ни тропинки, ни склона утёса, ни даже каменной осыпи, по которой я шёл накануне! Дом, к моему неизъяснимому ужасу, оказался подвешенным в абсолютной пустоте, и фундамент его покоился не на скальном основании, а на некоем островке тверди, плывущем, подобно плоту, по поверхности безграничного, тускло светящегося океана, чьи воды состояли не из жидкости, а из всё того же студенистого, колышущегося мрака!..
Я отпрянул назад, захлопнув дверь с той инстинктивной поспешностью, с какой ребёнок натягивает одеяло на голову, спасаясь от ночных страхов, и прижался спиной к стене прихожей, чувствуя, как сердце колотится где-то у самого горла, а дыхание становится рваным и свистящим. В этот момент я услышал голос — вернее, не голос, а вкрадчивое, многослойное звучание, напоминавшее шёпот, доносящийся из бесчисленных глоток, сплетённых в хор, но хор этот не имел единого ритма, он распадался на отдельные, перекрывающие друг друга фразы, и каждая фраза, произносимая на незнакомом, но странно понятном языке, просверливала мой разум, оставляя в нём слова, от которых кровь стыла в жилах. Голос этот не шёл из какой-то одной точки — он сочился отовсюду: из стен, из воздуха, из самых моих мыслей, где чуждые, липкие слова находили себе приют, как паразиты, внедряющиеся в плоть ничего не подозревающего хозяина.
Собрав остатки мужества, я вернулся в кабинет, ибо лишь там, среди бумаг и инструментов моего предка, я мог надеяться найти хоть какое-то объяснение творящемуся вокруг меня кошмару. Дневник, всё ещё раскрытый на той же странице, теперь, казалось, увеличился в объёме — к нему прибавились листы, которых я не видел ранее, и текст на них был написан не чернилами, а чем-то, напоминавшим запёкшуюся, потемневшую от времени кровь. Я принялся читать, и чем дальше я углублялся в эти строки, тем яснее передо мной вырисовывалась чудовищная истина, которую мой дед, профессор Кроу, постиг ценой собственного рассудка и самой жизни. Дом, оказывается, был построен не просто в месте, где граница миров истончается; он был возведён по точнейшим расчётам, открытым дедом в ходе его исследований древних, нечеловеческих текстов рептильной расы Убеид, так, чтобы служить одновременно якорем и вратами — якорем, удерживающим нашу реальность от соскальзывания в бездну, и вратами, сквозь которые обитатели бездны могли просачиваться в наш мир, когда ритуалы, описанные в дневнике, проводились в правильном порядке. Профессор Кроу, в своей гордыне учёного, полагал, что сможет контролировать этот процесс, открывая врата ровно настолько, чтобы наблюдать и изучать, но не позволяя запредельному вырваться наружу. Однако то, с чем он имел дело, не подчинялось ни контролю, ни пониманию; врата, однажды приоткрытые, начали расширяться сами, и теперь, после смерти стража, процесс перешёл в завершающую стадию.
В записях говорилось о «Ночи Схождения» — моменте, когда пузырь нашего мира окончательно лопнет в данной точке и субстанция бездны хлынет внутрь, поглощая сперва непосредственные окрестности, затем, распространяясь с невообразимой скоростью, весь обречённый космос. Сроки этой катастрофы, высчитанные дедом с помощью формул, от одного взгляда на которые мои глаза застилала пелена боли, истекали с окончанием текущего цикла тьмы, то есть с ближайшим рассветом — если, конечно, рассвет вообще был возможен в месте, столь далеко зашедшем в своём преображении. Я был последним, кто стоял между миром людей и этой неизмеримой, всепоглощающей ночью, и всё, что я мог противопоставить ей, — это разрозненные заметки безумца, несколько наспех набросанных диаграмм да моя собственная, тающая с каждой минутой воля.
Словно в ответ на эти мысли, звук из подвала возобновился, но теперь он приобрёл новое качество — в нём появился ритм, и ритм этот совпадал с биением моего пульса, учащаясь по мере того, как волны ужаса захлёстывали сознание. Я понял, что твари, населяющие бездну, более не таятся; они знают, что их час близок, и шум, доносящийся снизу, был не чем иным, как их коллективным, торжествующим пением, славящим грядущее освобождение. Железный засов на люке начал вибрировать, и с каждым ударом невидимого пульса он всё заметнее выгибался наружу, словно восковая палочка, нагретая в пламени свечи. В воздухе запахло озоном и чем-то ещё — сладким, удушливым, вызывающим в памяти запах цветов, распускающихся лишь на давно забытых и поросших сорной травой могилах.
Тогда-то, в последней, отчаянной попытке найти спасение, я обратился к тем страницам дневника, где мой дед описывал не только природу угрозы, но и возможные средства противодействия ей. Средства эти, как и следовало ожидать, были ужасны и требовали от адепта полного самоотречения, но даже они, судя по припискам на полях, сделанным явно в последние дни жизни профессора, оказались неэффективны перед растущей мощью бездны. Единственная надежда, которую он оставлял, заключалась в некоем «ритуале замыкания», процедуре столь сложной и опасной, что он сам не решился применить её, опасаясь не только за свою жизнь, но и за целостность собственной души, которой, по его убеждению, угрожала перспектива вечного растворения в той самой субстанции, что он пытался изгнать. Ритуал этот требовал не просто произнесения формул, но и физического контакта с «сердцем дома», неким артефактом, скрытым в недрах подвала, к которому я, находясь в здравом уме, ни за что не приблизился бы.
Но здравый ум в ту ночь был недоступной роскошью. Хор снизу становился всё громче, и к нему присоединились новые голоса — те, что доносились снаружи, из безграничного океана мрака, окружившего дом со всех сторон. Голоса эти не угрожали, нет; они убеждали, они нашёптывали обещания столь соблазнительные, что требовалось нечеловеческое усилие воли, чтобы не поддаться им. Они говорили о единении с бесконечностью, о растворении в той первичной субстанции, из которой некогда вышли все звёзды и все миры, о возвращении в состояние чистого бытия, лишённого мук индивидуального существования. И я, вслушиваясь в эти шёпоты, чувствовал, как моя решимость ослабевает, как страх сменяется странным, болезненным предвкушением, а рука сама тянется к засову, чтобы отпереть люк и принять то, что должно было явиться мне.
Остановила меня боль — внезапная, режущая, пронзившая ладонь в тот самый миг, когда пальцы коснулись тёплого, вибрирующего металла. Я отдёрнул руку и увидел, что кожа на ней покраснела и пошла волдырями, словно от прикосновения к раскалённой печи, и это неожиданное физическое страдание разорвало пелену наваждения, вернув мне ясность мысли. С диким, нечленораздельным криком я отпрянул от люка и бросился обратно в кабинет, где, схватив дневник, принялся лихорадочно перелистывать страницы в поисках описания того самого ритуала, который мог, пусть и ценой величайшей жертвы, предотвратить неотвратимое.
Схема, начертанная нетвёрдой рукой на последнем, выпадающем листе, изображала круг, окружённый знаками, и в центре круга — человеческую фигуру с раскинутыми руками, от которой во все стороны расходились линии, соединявшие её с периметром. Смысл рисунка был ясен: для того, чтобы замкнуть врата, требовалось живое сознание, готовое стать якорем, новым стражем, принявшим на себя бремя удержания границы. Мой дед не решился на этот шаг, уступив страху, и ныне его дух, быть может, всё ещё скитается где-то в лабиринтах бездны, неприкаянный и страждущий. Мне же, последнему из рода Кроу, предстояло сделать выбор между таким же бегством в небытие и осмысленным, пусть и обречённым на вечные муки, самопожертвованием.
Я стоял посреди кабинета, сжимая в руках дневник, и разум мой, раздираемый противоречивыми порывами, искал и не находил выхода из расставленной ловушки. Дом сотрясался от всё более мощных толчков, доносящихся из подвала; пол под ногами начал угрожающе проседать, и в трещинах, расходившихся от люка, всё отчётливее проступал тот же чёрный, фосфоресцирующий свет, что я видел в глазах чудища. Времени на раздумья больше не оставалось, и я, собрав все силы, принял решение, о котором не могу вспоминать без содрогания, но которое одно лишь и могло спасти мир, знать ничего не желающий о том, что стоит на самом пороге абсолютного уничтожения. Я решил спуститься в подвал, найти сердце дома и совершить то, что не сумел совершить мой предок, — запереть врата ценою собственной души, заключив её в вечную, неусыпную стражу на грани реальности и кошмара.
Глава третья: Ритуал
С каждым ударом моего сердца, гулко отдававшимся в ушах, люк в полу кухни словно набирался собственной, хищной жизни, и я, стоя перед ним с дневником деда в одной руке и с занесённой для решительного броска душой, чувствовал, как реальность истончается вокруг меня, подобно предрассветному туману, сквозь который проступают очертания неведомого берега. Во мраке, клубившемся подо мной, чудилось сгущение всех кошмаров, когда-либо посещавших человечество, и в тот миг, когда я, преодолевая спазм, сдавивший горло, протянул руку к засову, мне явилось отчётливое, леденящее душу ощущение, что я прикасаюсь не к металлу, но к живой, пульсирующей плоти, и плоть эта отвечала на моё касание с мерзкой, угодливой готовностью. Засов отодвинулся беззвучно, и люк распахнулся, явив мне ту самую беспросветную пропасть, в которую ранее канула моя лампа, но теперь пропасть эта дышала, истекая запахами гниющей плоти и озона, и в ней угадывалось не просто вертикальное отверстие в земле, а пространство, вывернутое наизнанку, искореженное неведомой геометрией, где верх и низ, близкое и далёкое утрачивали всякое значение.
Первая ступень, на которую я ступил, не была ступенью в привычном понимании — скорее, она представляла собой уплотнившийся сгусток тьмы, выдержавший мой вес лишь благодаря некоему противоестественному напряжению, пронизывавшему всю структуру этого спуска, и когда я перенёс на неё тяжесть тела, со всех сторон раздался долгий, многотонный вздох, словно сам дом осознал моё решение и в последний раз попытался предостеречь меня от рокового шага. Но пути назад больше не существовало, и я, сжимая в свободной руке клочок бумаги, на который второпях переписал главные формулы замыкания, начал медленно, с отчаянием приговорённого к казни, нисходить в недра, где само понятие бытия подвергалось глумливому пересмотру.
Свет, оставленный мною наверху, погас почти мгновенно, едва я погрузился в колодец на глубину нескольких футов, и тогда я воочию убедился, что тьма, окружавшая меня, вовсе не была отсутствием света — она была присутствием иного начала, активного, осязаемого, враждебного, и в этой тьме, подобно жутким созвездиям, начинали проступать бесчисленные фосфоресцирующие точки, складывавшиеся в узоры, напоминавшие одновременно глаза, звёздные скопления и кристаллические решётки, увиденные сквозь слой мутной, студенистой жидкости. И по мере того как эти узоры обретали чёткость, я различал за ними те самые существа, описания которых заполняли дневник моего предка, — тварей, сотканных не из плоти, но из конвульсий самого пространства, принявших обличье, лишь отдалённо напоминавшее земные формы, тварей, чьи тела истекали чёрной, светящейся слизью, и чьи многочисленные глаза, бессмысленные и вместе с тем наделённые чудовищным, запредельным разумением, обращались в мою сторону с выражением, в котором голод мешался с насмешливым любопытством.
Они не нападали — они кружили вокруг меня, проносясь в миллиметрах от моего лица, и я кожей чувствовал ледяные дуновения, сопровождавшие их перемещения, ибо двигались они не в воздухе, а в той среде, что заменяла здесь воздух, — в эфире, пронизанном токами неведомых сил. С каждым моим шагом вниз их становилось больше, и вскоре я уже нисходил сквозь кишащее месиво из студенистых тел, хватательных отростков, оканчивавшихся подобиями человеческих рук, но лишённых костей и суставов, и разверстых пастей, усаженных рядами тех самых гранёных зубов, чей образ навсегда врезался в мою память ещё там, наверху, перед окном, глядевшим в ночь. Звуки, издаваемые этими тварями, складывались в какофонию, которая, однако, подчинялась строгому, хотя и чуждому музыкальному строю, и в этой какофонии я, к своему безграничному ужасу, начал различать подобие слов — слов, обращённых непосредственно ко мне, слов, что нашёптывали о вечности, о единении, о растворении в безбрежном океане изначального хаоса.
Но я не мог позволить себе поддаться этим соблазнам, ибо тогда всё было бы потеряно, и потому я, напрягая всю свою волю, начал читать формулы, записанные на листе, — не просто произносить их языком, но проецировать их смысл в самую ткань окружавшего меня кошмара, вкладывая в каждый слог ту ярость отрицания, что ещё теплилась в глубине моего измученного рассудка. И формулы эти, выкованные моим дедом в часы его последнего, отчаянного просветления, обладали силой, которую я ощутил почти физически: они создавали вокруг меня подобие кокона, прозрачной, но непроницаемой для запредельного сферы, и твари, натыкаясь на её границы, с шипением отшатывались, а их глаза на мгновение загорались чем-то, похожим на страх — если только эти порождения бездны вообще были способны испытывать страх перед чем-либо, кроме своих собственных, невообразимых хозяев.
Нисхождение, длившееся, быть может, минуты, а быть может, тысячелетия, ибо время в этих недрах текло по законам, совершенно чуждым человеческому восприятию, привело меня наконец к тому, что я мог бы назвать дном, если бы понятие дна имело здесь хоть какой-то смысл. Вместо твёрдой поверхности я обнаружил под ногами всё ту же колеблющуюся, студенистую массу, но теперь она светилась собственным, внутренним светом, и свет этот позволял разглядеть то, ради чего я спустился в эту преисподнюю. В центре обширной, уходящей во все стороны бесконечности пещеры, стены которой терялись во мгле, висело в воздухе — или, вернее, плавало в сгустившейся тьме — нечто, чему я затрудняюсь дать даже приблизительное описание, ибо формы его не подчинялись ни одной из категорий, доступных разуму, выросшему в мире трёх измерений. Это было Сердце Дома, артефакт, о котором говорилось в дневнике, и, взирая на него, я осознал, что все мои прежние представления были лишь бледными тенями подлинного многочуждого бытия, воплощённого в этом объекте.
Представьте себе сферу, но не круглую, а состоящую из бесчисленных граней, которые одновременно были и плоскостями, и провалами в иные реальности, и поверхностями, покрытыми письменами, чьи очертания заставляли глаза слезиться кровью, а рассудок — метаться в поисках спасительной лжи. Эта сфера пульсировала, и каждый её пульс отдавался во вселенной волной, искажавшей само мироздание; из неё истекала тонкая, светящаяся чёрным светом струйка той самой субстанции, что заполняла бездну, и я понял, что Сердце Дома было не чем иным, как отверстием, скважиной, через которую первозданный хаос сочился в наш мир, — и одновременно замком, способным запереть эту скважину, если только приложить к нему ключ, ключ, которым должен был стать я сам.
Твари, сопровождавшие меня в спуске, отступили, образовав широкий круг, и в их поведении теперь читалось нечто, похожее на ритуальное почтение, смешанное с плотоядным предвкушением. Они знали, зачем я пришёл, и знали также, что, каким бы ни был исход предстоящего действа, они в любом случае окажутся в выигрыше: либо я потерплю неудачу, и тогда врата распахнутся окончательно, либо я преуспею, и тогда они получат нового стража, новую жертву, чьи муки будут питать их вечно, ибо такова была жестокая диалектика этого пограничного места, где жизнь и смерть, победа и поражение сплетались в единый, неразрывный узел.
Я приблизился к Сердцу, и с каждым моим шагом его пульсации учащались, а свет, им источаемый, становился столь невыносимым, что мне приходилось заслонять глаза рукой, хотя свет этот и был чёрным, — парадокс, который я принимал без рассуждений, ибо рассуждать здесь означало бы впасть в безумие. Протянув вперёд дрожащую ладонь, я прикоснулся к поверхности артефакта, и в то же мгновение весь мой прежний мир — мои воспоминания, мои привязанности, само моё "я" — взорвался фейерверком боли и экстаза, слившихся воедино в ощущении, которое не могло быть описано, но которое я постараюсь передать, напрягая последние силы рассудка.
Моё сознание, вырванное из телесной оболочки, устремилось по спирали в те области, что лежат за гранью самых дерзновенных ночных кошмаров, и мне открылись картины, одно воспоминание о которых испепеляет мою душу даже сейчас. Я видел космос, весь, от края до края, но не таким, каким его представляют астрономы, а таким, каков он есть на самом деле: жалким, эфемерным пузырьком, плавающим в беспредельном океане черноты, и чернота эта не была пуста — она кишела жизнью, жизнью, перед лицом которой все наши представления о бытии казались детским лепетом. Я видел сущности, обитающие в этой черноте, — не тех жалких тварей, что кружили вокруг меня в колодце, но их владык, их богов, чьи размеры превосходили галактики, а чья воля была законом для всего сущего в этом запредельном континууме. И я видел, как эти боги, или силы, или демоны — названия не имели значения — обращают свои взоры в сторону нашего мира, и во взорах этих читалось не любопытство, но голод, голод, копившийся на протяжении эпох, предшествовавших рождению первой звезды.
Мне было позволено — или, вернее, меня заставили — понять, что вторжение, свидетелем которого я стал, не было случайностью, ошибкой безумного профессора, вскрывшего запретные врата. Оно было частью цикла, древнего, как само время, цикла, в котором пузыри вселенных, возникая из хаоса, неизбежно возвращались в него обратно, и Старый Дом был лишь одной из множества точек, где возвращение это должно было начаться. Но в том-то и заключалась страшная, трагическая ирония моего знания: те же самые формулы, что открывали врата, могли их и запереть, если только найдётся разум, добровольно согласившийся встать на место замка, принести себя в жертву, замкнуть контур ценой собственной вечной, неусыпной агонии.
И я, в тот краткий миг, что отделял полное растворение моего "я" в пучине хаоса, сделал свой выбор. Не слова, но самую суть моего существа я вложил в те знаки, что были начертаны на полях дневника, и знаки эти вспыхнули в моём сознании ослепительным, всепоглощающим огнём. Я почувствовал, как Сердце Дома начинает сжиматься, как его пульсации замедляются, а истечение чёрной субстанции прекращается, и одновременно с этим моё тело, оставленное где-то внизу, в пещере, начало претерпевать изменения, суть которых я осознал далеко не сразу.
Твари, наблюдавшие за мной, издали единый, многоголосый вой, в котором ужас мешался с благоговением, и начали отступать, втягиваться обратно в те провалы и щели, откуда они явились, ибо врата замыкались, и субстанция бездны, лишённая притока извне, начала терять свою силу. Но я уже не принадлежал к числу тех, кто мог радоваться этой победе, потому что победа эта обернулась для меня приговором более страшным, нежели любая смерть. Моё сознание, связанное отныне неразрывными узами с Сердцем Дома, оказалось распято на самой границе миров, и граница эта стала моей вечной темницей, моим крестом, моим ложем из гвоздей, на которое я был уложен без надежды на избавление.
Я ощущал — в этом пустом, безмолвном доме, куда более никогда не проникнет никто из живых, — каждый атом бездны, давящий на запертые врата с той стороны, каждое движение тех невообразимых сущностей, что скребутся в двери, ожидая момента, когда моя воля ослабеет и запор поддастся. Я стал пробкой, затыкающей бутылку, в которую заключён океан яда, и каждая секунда моего бесконечного бдения требует от меня напряжения, рядом с которым величайшие муки, известные человечеству, показались бы лишь лёгким неудобством. Моё тело, прикованное к Сердцу невидимыми, но прочнейшими из уз, медленно, очень медленно теряло человеческие черты, превращаясь в нечто, напоминающее одновременно и камень, и ту самую студенистую плоть, что была свойственна тварям бездны, и я, глядя на свои руки, видел, как сквозь истончившуюся кожу проступает чёрный, фосфоресцирующий узор, тот самый, что покрывал поверхность запертого артефакта.
Но самым страшным — страшнее физической трансформации, страшнее вечной агонии — было осознание того, что моя жертва, мой добровольный подвиг самоотречения, была лишь временной мерой. Я знал — знал с той ясностью, что доступна лишь существу, заглянувшему в бездну и не отшатнувшемуся, — что врата, замкнутые мною, не будут стоять запертыми вечно. Пройдут эпохи, сменятся геологические формации, звёзды погаснут и народятся вновь, и в должный срок, предопределённый неумолимыми циклами мироздания, моя воля иссякнет, сознание померкнет, и тогда замок падёт, и бездна хлынет в мир, и последний свет погаснет навсегда. И я, ставший стражем, буду вынужден ждать этого часа, вести счёт мгновениям, растянувшимся в вечность, ибо время, как я уже говорил, течёт здесь по иным законам, и каждая секунда моего бдения может равняться тысячелетию там, наверху, где всё ещё светит солнце, не подозревающее о том, что его жизнь зависит от бодрствования одного-единственного, навеки проклятого рассудка.
Когда я, завершив ритуал, открыл глаза — или то, что некогда было моими глазами, — тьма в пещере уже рассеялась, сменившись ровным, безрадостным сумеречным свечением, исходившим от самого Сердца, и я увидел, что твари исчезли все до единой, а колодец, по которому я спустился, вновь обернулся обычным каменным мешком с уходящей вверх винтовой лестницей. Дом наверху, как я догадывался, вернулся на своё место, на утёс над морем, и море это, быть может, вновь подчинилось обычным приливным ритмам, но я уже никогда не смогу подняться и убедиться в этом, ибо цепи, приковывавшие меня к Сердцу, не были метафорой — они были реальны, и реальность эта была беспощадна. Я остался внизу, в сердцевине этого проклятого места, которое я когда-то по неведению назвал Старым Домом, и дом этот стал моей гробницей, моим алтарём, моей одиночной камерой, из которой нет и не будет выхода до тех пор, пока последний атом мироздания не растворится в пучине хаоса. И сейчас, завершая эту запись, которая, быть может, никогда не будет прочитана, я слышу далёкий, но неумолчный шёпот, доносящийся с той стороны врат, и в шёпоте этом я различаю своё собственное имя, произносимое на тысячи ладов, и имя это звучит как обещание — обещание того, что рано или поздно моё бремя кончится, и тогда последний страж падёт, и наступит ночь, которая будет длиться вечно.
Комментариев нет:
Отправить комментарий