Глава 1. Добровольцы в никуда
В то время как Мадрид тонул в золотом угаре нейтралитета, а барселонские фабриканты потирали руки, подсчитывая барыши от поставок обеим воюющим сторонам, по пыльным дорогам, ведущим к французской границе, тянулись одинокие серые фигуры. Испания 1914 года официально спала, укрывшись одеялом дипломатической неприкосновенности, но её сыновья бодрствовали, терзаемые внутренними демонами нищеты, анархизма и безысходности. Для тысяч испанцев Великая война стала не геополитическим конфликтом, а экзистенциальным магнитом, черной дырой, притягивающей тех, кому не нашлось места под солнцем родной земли. Они уходили не строем, не под барабанную дробь, а тайком, словно воры, крадущие собственную смерть у судьбы. Это был исход отверженных — каталонских идеалистов, мечтающих о независимости, андалузских батраков, бегущих от голода, и мадридских интеллектуалов, ищущих в окопах ответы на проклятые вопросы бытия. Их война началась не с мобилизационного предписания, а с добровольного шага в бездну, шага, продиктованного мрачной и страстной спецификой испанского национального характера, где тяга к смерти, el amor a la muerte, порой сильнее инстинкта самосохранения.
Переход границы был лишь первым актом драмы. Во Франции их ждали не как героев-освободителей, а как дешевый человеческий материал, пригодный для черновой работы войны. Пункты вербовки Иностранного легиона в Байонне и Перпиньяне стали воротами в ад. Здесь, в прокуренных комнатах, пахнущих чернилами и несвежим сукном, испанцы подписывали контракты, фактически отказываясь от своего прошлого, имени и гражданских прав. Французская бюрократия перемалывала их личности с безразличием мясорубки. Взамен имен они получали номера, взамен родины — полковое знамя, на котором было начертано «Legio Patria Nostra» (Легион — наше отечество). Но для гордого, индивидуалистичного испанца, для которого личная честь (honor) и достоинство (dignidad) были выше закона, это обезличивание становилось первой пыткой. Структура управления Легионом, жестокая, механистичная, подавляющая любую волю, кроме воли командира, вступала в жесткий конфликт с анархической душой испанского добровольца. Их ломали на плацах, выбивая из них дух иберийской вольницы, превращая в послушные инструменты убийства. Унтер-офицеры, часто немцы по происхождению, с садистским удовольствием муштровали этих «южных дикарей», не понимая, что в их молчаливой покорности зреет темная, яростная сила, готовая выплеснуться в первом же бою.
Осень 1914 года встретила испанских легионеров в окопах Шампани и Артуа свинцовым дождем и непролазной грязью. Реальность войны мгновенно уничтожила романтический флер, если он у кого-то и был. Это была не война красивых жестов и кавалерийских атак, о которой писали в газетах, а грязная, крысиная возня в ледяной жиже. Окопный быт для уроженцев солнечной Валенсии или сухой Кастилии стал физиологическим шоком. Постоянная сырость проникала в кости, вызывая ревматизм и бесконечный кашель. Легионеры, одетые в синие шинели старого образца и красные штаны (которые вскоре заменят на «горизонт-блю», но слишком поздно для многих), были идеальными мишенями на фоне осенней серости. Но страшнее холода было ощущение тотального одиночества. Официальная Испания отреклась от них; для своего правительства они были авантюристами, нарушителями нейтралитета, почти преступниками. Они были сиротами Европы, людьми без флага, сражающимися за чужую землю, которая принимала их тела с равнодушием могильщика. Этот экзистенциальный трагизм пропитывал атмосферу в блиндажах. Здесь звучала гортанная испанская речь, пелись канте хондо — песни глубокой скорби, разрывающие душу, в которых тоска по дому смешивалась с предчувствием гибели.
Первые крупные столкновения показали специфику испанского способа ведения войны. Если французы атаковали с патриотическим пафосом, а немцы — с железной дисциплиной, то испанцы шли в бой с фатализмом обреченных и яростью берсерков. Для них рукопашная схватка была моментом истины, сакральным актом, где жизнь и смерть сливались в едином порыве. В траншейных боях, где дистанция сокращалась до удара ножом, испанский темперамент раскрывался во всей своей пугающей полноте. Они презирали смерть с той особой, мрачной бравадой, которая свойственна матадорам. Штык, наваха, приклад — в их руках все становилось орудием виртуозного убийства. Свидетели описывали атаки испанских рот как нечто стихийное и неуправляемое. Офицеры часто теряли контроль над своими подчиненными, как только те видели врага. В эти моменты испанцы дрались не за Францию, не за демократию, а за свое право умереть стоя, забрав с собой как можно больше врагов. Это было буйство индивидуализма, кровавый танец, в котором каждый солировал, не оглядываясь на товарищей.
Моральное состояние участников этих первых боев было сложным сплавом цинизма и мистицизма. С одной стороны, они видели, что французское командование использует иностранные полки как «пушечное мясо», бросая их на самые укрепленные участки — на пулеметы, на колючую проволоку, не считаясь с потерями. Это рождало чувство горечи и недоверия. «Нас продали за сантимы», — шептали в окопах. С другой стороны, постоянное присутствие смерти обостряло религиозные и суеверные чувства. На шеях анархистов висели ладанки и медальоны с Девой Марией Пилар или Монсеррат. Перед атакой многие молились, но это были странные, яростные молитвы, больше похожие на проклятия. Погружение в насилие меняло их психику. Они становились замкнутыми, подозрительными, жестокими не только к врагу, но и к себе. Вид разорванных тел, запах гангрены и экскрементов, постоянный грохот артиллерии — все это создавало сюрреалистический фон, на котором человеческая жизнь теряла всякую ценность. Испанец в окопе 1915 года — это человек с воспаленными глазами, обмотанный грязными тряпками, сжимающий винтовку как единственного верного друга, и смотрящий в серое небо с немым вопросом: «Зачем?..».
Зима 1914-1915 годов стала испытанием на выживание. В секторе Краон и на плато Шмен-де-Дам легионеры замерзали заживо. Нехватка теплой одежды, скудное питание, отсутствие сменного белья приводили к массовым заболеваниям. Но именно в этих нечеловеческих условиях проявилась еще одна черта национального характера — невероятная выносливость и способность терпеть страдания. Испанцы, привыкшие к тяжелому крестьянскому труду и лишениям на родине, переносили тяготы окопной жизни с угрюмым стоицизмом. Они не жаловались, считая жалобу унижением. Они сооружали в землянках подобия алтарей, украшая их гильзами и осколками, играли в карты на патроны и сигареты, и вели бесконечные споры о политике, переходящие в поножовщину. Внутренние конфликты между каталонцами, басками и кастильцами не утихали даже перед лицом общего врага. Война не сплотила их в единую нацию, она лишь обострила старые раны. В одном окопе могли сидеть монархист и социалист, готовые перегрызть друг другу глотки, если бы не немецкий пулеметчик напротив, который уравнивал их шансы на вечность.
Весной 1915 года начались кровопролитные бои в Артуа. 9 мая, во время наступления на высоты Вими, испанские добровольцы в составе полков Иностранного легиона пошли в атаку, которая вошла в историю своей бессмысленной жестокостью. Им приказали взять высоту 140. Они пошли, без артиллерийской подготовки, по открытому полю, под перекрестным огнем. Это было не наступление, а жертвоприношение. Сотни испанцев остались лежать на склонах высоты, скошенные, как трава. Те, кто добрался до немецких траншей, устроили там резню, от которой стыла кровь даже у ветеранов. Они не брали пленных. Рукопашная схватка в узких ходах сообщения превратилась в бойню. Испанцы использовали гранаты как кастеты, рвали врага зубами, действовали с первобытной яростью. В этом безумии проявилась темная сторона испанской души — la furia española, дремлющая веками, но пробудившаяся в аду современной войны. Выжившие возвращались назад черными от пороха и крови, с безумными глазами, таща на себе раненых товарищей, которых не хотели оставлять на поругание врагу.
После боя на высоте 140 от многих рот остались лишь названия. Списки потерь не публиковались в испанских газетах, похоронки не приходили матерям в Андалусию или Галисию. Люди просто исчезали, растворялись в небытии. Для Франции они были статистикой, «потерями иностранного контингента». Для Испании — невидимками, которых не существовало. Этот вакуум памяти был самым страшным итогом первого года их войны. Они умирали дважды: первый раз — от немецкой пули, второй раз — от забвения. Но в этом забвении рождалась особая, трагическая гордость. Они были добровольцами смерти, людьми, которые сами выбрали свою судьбу, какой бы ужасной она ни была. Они смотрели на своих французских товарищей, мобилизованных принудительно, с оттенком превосходства. «Вы здесь, потому что должны, а мы — потому что хотим», — эта фраза, брошенная одним барселонским анархистом французскому сержанту, стала девизом испанских легионеров. Это была ложь, конечно. Многие уже проклинали тот день, когда перешли границу. Но эта ложь помогала сохранять остатки достоинства в мире, где человеческое достоинство растаптывалось сапогами каждый день...
Глава 2. Верденский крест
1916 год принес на Западный фронт новое слово, которое звучало как приговор: Верден. Для испанских добровольцев, уже хлебнувших горя в Артуа и Шампани, перевод под стены этой древней крепости стал схождением в эпицентр ада. Если до этого война была страшной, но хотя бы понятной — с траншеями, атаками и передышками, — то Верденская мясорубка отменила все правила. Здесь, на узком пятачке земли, перепаханном миллионами снарядов, время остановилось, свернулось в петлю бесконечного ужаса. Испанцы, включенные в состав маршевых полков Иностранного легиона, оказались на острие немецкого удара, направленного на форт Дуомон. Это место не походило на поле битвы в классическом понимании; это был лунный пейзаж, где воронки сливались в кратеры, а воздух состоял из пыли, гари и трупного смрада. Для южан, привыкших к четкости линий и яркости красок, этот серый, монохромный хаос стал визуальным воплощением безумия.
Окопный быт под Верденом перестал быть бытом, превратившись в способ выживания биологического вида. Траншей как таковых не существовало — их постоянно разрушала немецкая артиллерия. Солдаты ютились в «лисьих норах», вырытых в стенах воронок, в подвалах разрушенных фортов, среди нагромождений бетона и арматуры. Вода была на вес золота, но даже та, что была, часто оказывалась отравленной трупным ядом или газами. Испанцы, чья культура пронизана культом воды как источника жизни, страдали от жажды мучительнее других. Они пили дождевую воду из брезентовых тентов, процеживая ее через тряпки, чтобы отфильтровать пепел и насекомых. Вши и крысы здесь достигли чудовищных размеров и наглости. Крысы, откормленные на человечине, не боялись живых, нападая на спящих и раненых. Для суеверных испанцев эти твари стали воплощением демонических сил, посланниками преисподней. Ночами в сырых казематах фортов слышались шепоты молитв на каталонском, галисийском, баскском — люди просили защиты у святых, ибо уповать они могли лишь на чудо...
Бои за форт Дуомон стали квинтэссенцией рукопашного кошмара. Внутри бетонного гиганта, в темных коридорах и галереях, стычки происходили на дистанции вытянутой руки. Здесь винтовка была бесполезна, в ход шли ножи, заточенные лопатки, кастеты и гранаты. Испанцы, с их исторической памятью о партизанских войнах и уличных боях, оказались в своей стихии, но эта стихия была ужасна. В тесноте, при свете карбидных ламп или вспышках выстрелов, они резали и убивали с механической яростью. Свидетели вспоминали, как в коридорах Дуомона стоял гул, похожий на рев раненого зверя — это кричали люди, сцепившиеся в смертельных объятиях. Испанская navaja — складной нож, который многие носили с собой как талисман и оружие последнего шанса, — здесь работала без устали. Эти схватки не имели ничего общего с воинской доблестью; это была бойня на скотобойне. Человек переставал быть человеком, превращаясь в сгусток нервов и рефлексов, нацеленных на одно: убить, прежде чем убьют тебя.
Моральное состояние добровольцев под Верденом деформировалось под чудовищным давлением. Постоянный грохот артиллерии, от которого лопались перепонки и текла кровь из носа, сводил с ума. Многие впадали в ступор, сидели, раскачиваясь из стороны в сторону, и мычали бессвязные звуки. Другие становились агрессивными, срываясь на товарищах. В испанских взводах вспыхивали драки по малейшему поводу — из-за куска хлеба, из-за места в сухом углу, просто из-за косого взгляда. Национальная гордость трансформировалась в болезненную обидчивость. Офицеры-французы боялись заходить в блиндажи к испанцам без охраны, зная, что там царит атмосфера сжатой пружины. Но в бою эта агрессия канализировалась на немцев. Испанцы дрались с отчаянно. Им нечего было терять. Дома их никто не ждал героями, здесь они были чужаками. Смерть казалась единственным выходом из этого лабиринта страданий. «Смерть — это невеста, которую мы не выбирали, но с которой придется лечь в постель», — мрачно шутили они, чистя штыки от засохшей крови.
Особенностью национального характера, проявившейся под Верденом, стала фаталистическая религиозность. Даже закоренелые анархисты перед атакой крестились. Это был жест отчаяния, попытка зацепиться за что-то нематериальное в мире, где материя рвала и калечила плоть. Некоторые носили на шее ладанки с землей из родной деревни — горсть испанской пыли, которая должна была защитить их от французской грязи. В перерывах между обстрелами они пели saetas — скорбные песнопения Страстной недели, которые в акустике бетонных казематов звучали как погребальный плач по самим себе. Эта мистическая связь с родиной, которую они покинули, но которая жила в их крови, была источником их силы и их слабости. Она давала им стержень, чтобы не сломаться, но она же делала их муку невыносимой, напоминая о солнце и мире, которые были так далеко.
Структура управления в этот период трещала по швам. Потери среди офицеров были колоссальными. Командование ротами и взводами часто принимали сержанты и капралы, выдвинувшиеся из рядовых. Среди испанцев появились свои неформальные лидеры — люди железной воли и звериного чутья, авторитет которых держался не на погонах, а на личной храбрости и жестокости. Эти «атаманы» окопной войны создавали вокруг себя сплоченные группы, маленькие банды, живущие по своим законам. Они могли ослушаться приказа, если считали его самоубийственным, или, наоборот, повести людей в безнадежную атаку ради мести за погибшего друга. Французское командование смотрело на это сквозь пальцы, пока испанцы выполняли свою главную функцию — отчаянно воевали. Дисциплина держалась на тонкой грани между страхом трибунала за неподчинение и бунт и фронтовым братством, ибо они были всем чужими. Испанцы подчинялись тем, кого знали и уважали, и презирали тех, кто пытался командовать ими из безопасного тыла.
Кризис наступил летом 1916 года, когда немецкое давление достигло пика. В боях за высоту 304 и Морт-Омм («Мертвец») испанские подразделения понесли потери, граничащие с полным уничтожением. Роты таяли на глазах. От взвода в 40 человек к вечеру оставалось пятеро. Раненых часто не могли эвакуировать из-за плотного огня, и они умирали в воронках, прося воды и помощи на языках, которых никто не понимал. Тела убитых не хоронили — их просто засыпало землей от новых взрывов, а потом снова выбрасывало на поверхность, разорванных на куски. Испанцы жили среди мертвецов, спали на них, ели рядом с ними. Эта близость смерти стирала грань между мирами. Живые начинали завидовать мертвым. «Им уже не больно, им не страшно, им не холодно», — думали солдаты, глядя на почерневшие лица товарищей. Экзистенциальный трагизм достигал здесь абсолюта: человеческая личность распадалась, превращаясь в биологическую функцию, в кусок мяса, ожидающий своей пули...
Газовые атаки стали еще одним кругом ада. Фосген и иприт, применяемые немцами, не разбирали национальностей. Испанцы, часто имевшие устаревшие противогазы или не умевшие ими пользоваться из-за языкового барьера (инструкции были на французском), гибли мучительной смертью. Вид задыхающихся, слепнущих людей, выплевывающих легкие кусками, вызывал панический ужас. Газ был невидимым врагом, подлым и безжалостным. Он убивал тихо, подползая как змея. После газовых атак в окопах стояла мертвая тишина, нарушаемая лишь хрипами умирающих. Выжившие ходили как призраки, с замотанными глазами, ведя друг друга за руки. Это шествие слепых стало символом их участия в войне — слепое следование долгу, который они сами себе придумали, ведущее в никуда.
К осени 1916 года, когда битва начала затихать, испанский контингент под Верденом был обескровлен. Но те, кто выжил, изменились навсегда. Они прошли инициацию огнем и кровью, став людьми без кожи. Их глаза видели такое, что человеческий разум отказывался воспринимать. Они стали циниками, нигилистами, людьми, для которых не существовало никаких табу. Но в то же время в них проснулось странное чувство гордости. Они выстояли там, где ломался металл. Они доказали (кому? себе? миру?), что испанский дух не сломлен веками упадка, что в жилах сыновей Дон Кихота все еще течет кровь конкистадоров, пусть и пролитая за чужие интересы. Эта гордость была горькой, как полынь, и тяжелой, как надгробный камень.
Возвращение на отдых в тыл не приносило облегчения. Мирная жизнь казалась им фальшивой декорацией. Женщины, вино, музыка — все это раздражало, вызывало отторжение. Они чувствовали себя чужими среди людей, не знавших запаха разложившейся плоти. Они искали общества друг друга, сбиваясь в стаи в дешевых кабаках, где напивались до беспамятства, чтобы заглушить голоса в голове. ПТСР, тогда еще не имевший названия, разрушал их жизни не хуже шрапнели. Ночные кошмары, вспышки ярости, депрессия стали их постоянными спутниками. Верден не отпускал их. Он поселился в их душах черным монолитом, тенью, которая будет падать на все их будущее. Они оставили свою молодость и свои надежды в грязи Дуомона, получив взамен лишь шрамы и медали, которые стыдно было носить.
Так закончилась для испанцев верденская эпопея. Она стала поворотным моментом, точкой невозврата. Иллюзии окончательно рассеялись. Осталась только голая правда войны: убей или умри. И с этим знанием они пошли дальше, на Сомму, в Шампань, неся свой крест, тяжелый и бессмысленный, как сама эта война. Их молчаливый подвиг остался незамеченным историей, но он был выжжен на их сердцах каленым железом. Они были испанцами Вердена — титул, который не давали короли, но который стоил дороже любого дворянства...
Глава 3. Забытые в лесу смерти
Осень 1918 года. Война, казалось, выдохлась, обескровив Европу до белизны костей, но в Аргоннском лесу она решила собрать свою последнюю, самую страшную жатву. Для испанских добровольцев, чьи ряды поредели до прозрачности призраков, этот лес стал не просто очередной точкой на карте, а мистическим лабиринтом, где сама природа восстала против человека. Густые заросли, переплетенные колючей проволокой, овраги, заполненные ипритом, как утренним туманом, и вечный полумрак, в котором немецкие снайперы чувствовали себя хозяевами, создавали атмосферу готического кошмара. Испанцы, переброшенные сюда в составе ударных частей Иностранного легиона, должны были прогрызать оборону линии Гинденбурга. Это была задача для смертников, и они это знали. В их глазах уже не было ни огня 1914-го, ни отчаяния 1916-го. В них застыла ледяная пустота — взгляд людей, которые уже умерли внутри и теперь просто донашивают свои тела до первой пули.
Окопный быт в Аргоннах отличался особой изощренностью страданий. Лес не давал возможности вырыть нормальные траншеи — корни вековых деревьев, переплетенные с камнями, ломали лопаты. Солдаты прятались за стволами, в воронках от тяжелых снарядов, в наспех сооруженных блиндажах из бревен, которые при попадании мины превращались в смертоносную щепу. Сырость здесь была не просто влагой, а агрессивной средой, разъедающей кожу и амуницию. Грибок покрывал все: хлеб, сапоги, лица. Испанцы, привыкшие к сухому зною Месеты, гнили заживо. «Траншейная стопа» косила ряды эффективнее пулеметов. Люди отрезали себе пальцы, чтобы не чувствовать боли, или просто ложились и ждали гангрены как избавления. Но даже в этом биологическом распаде проявлялась специфика национального характера — гордая брезгливость к проявлению слабости. Они старались бриться даже в грязи, используя вместо зеркала лужи, и чистили оружие с маниакальной тщательностью, словно винтовка была единственным чистым предметом в этом грязном мире.
Боевые действия в лесу превратились в хаотичную череду микро-дуэлей. Артиллерия здесь была менее эффективна из-за густой растительности, и на первый план вышли пулеметы и гранаты. Немецкие пулеметные гнезда, замаскированные в кустах и на деревьях, косили наступающих кинжальным огнем. Испанцы отвечали тактикой «волчьих стай». Разбившись на мелкие группы, вооруженные ножами и пистолетами, они ползли через подлесок, бесшумно снимая часовых и забрасывая блиндажи гранатами. Это была война индейцев, война теней. Здесь пригодились навыки контрабандистов из Пиренеев и браконьеров из Андалусии. Они умели двигаться бесшумно, замирать на часами, сливаясь с местностью. Рукопашные схватки в чаще были короткими и зверскими. В ход шли приклады, ножи, удавки. Испанцы дрались молча, без криков «Ура!», с холодной деловитостью. Убить врага ножом в сердце, глядя ему в глаза, пока он не перестанет дергаться — это стало рутиной. Моральное состояние участников таких рейдов было за гранью добра и зла. Они перестали воспринимать немцев как людей. Это были просто мишени, препятствия, которые нужно устранить, чтобы пройти еще сто метров к невидимой цели.
Экзистенциальный трагизм ситуации усугублялся чувством тотальной бессмысленности происходящего. В Испании бушевала «испанка» — грипп, который убивал больше людей, чем война. Письма из дома, если они доходили, были полны вестей о смерти близких. Мать умерла, сестра умерла, невеста умерла. Смерть была везде — и здесь, в Аргоннах, и там, в далекой солнечной Испании. Куда возвращаться? К кому? Этот вопрос висел в воздухе, тяжелый, как иприт. Многие добровольцы рвали письма, не читая, чтобы не растравлять душу. Они чувствовали себя проклятыми. В блиндажах начались разговоры о том, что война — это наказание за грехи человечества, и что никто из них не выживет, потому что не должен. Этот апокалиптический настрой делал их безрассудно храбрыми. Если конец света уже наступил, то какая разница, когда умереть — сегодня или завтра?..
Структура управления в лесных боях децентрализовалась окончательно. Офицеры часто теряли связь со своими взводами в густом подлеске. Солдаты действовали автономно, полагаясь на интуицию и опыт. В испанских группах возникла своя, особая иерархия, основанная на первобытном авторитете силы. Лидерами становились не те, у кого были нашивки, а те, кто умел выживать и убивать лучше других. Часто это были люди с темным прошлым — бывшие уголовники, анархисты, дезертиры из испанской армии. Война дала им шанс реализовать свои наклонности легально. Они создавали вокруг себя атмосферу бандитской вольницы, где дисциплина держалась на круговой поруке и страхе. Французское командование знало об этом, но закрывало глаза. «Пусть эти дьяволы делают что угодно, пока приканчивают бошей», — говорил один генерал. Но сами французы предпочитали держаться от испанских секторов подальше. От этих людей веяло такой темной энергией, что даже союзникам становилось не по себе.
Самым страшным эпизодом Аргоннской битвы для испанцев стал штурм высоты 285. Немцы превратили ее в неприступную крепость, опоясанную рядами колючей проволоки и дотами. Испанский батальон бросили на штурм в лоб. К ним с самого начала так относились. Люди гибли на проволоке, вися на ней, как тряпичные куклы, под перекрестным огнем пулеметов. Те, кто прорвался, попали под огнеметы. Струи жидкого огня сжигали людей заживо. Крики горящих солдат разносились по лесу, заглушая канонаду. Это зрелище сломало даже самых стойких. Испанцы отступили, оставив на склонах сотни обугленных тел. Но ночью, нарушив приказ, выжившие вернулись. Они ползли по трупам своих товарищей, с ножами в зубах, движимые одной лишь жаждой мести. Они ворвались в немецкие траншеи и устроили резню, которой не видели даже ветераны Вердена. Они не брали пленных. Они резали всех, кто попадался под руку, даже раненых. Это была вспышка коллективного безумия, locura, когда человеческое исчезает полностью, уступая место зверю.
Утром, когда рассвело, высота была взята. Но победители выглядели страшнее побежденных. Они сидели среди трупов, покрытые кровью и копотью, с пустыми глазами. Никто не радовался. Никто не праздновал. Они просто сидели и курили трофейные сигареты, глядя в никуда. В этой тишине было больше ужаса, чем в грохоте боя. Офицеры боялись подходить к своим солдатам. Они понимали, что перейдена какая-то черта, за которой нет возврата к нормальной жизни. Эти люди стали монстрами, созданными войной, и мирная жизнь для них невозможна...
К концу октября 1918 года испанский контингент в Аргоннах практически перестал существовать как боевая единица. Из трех тысяч человек, вошедших в лес, вышло меньше пятисот. Остальные остались там, в сырой земле, среди корней и мин. Выжившие напоминали ходячие скелеты, обтянутые желтой, пергаментной кожей. Они были истощены физически и морально. Новость о возможном перемирии они встретили с безразличием. Какое перемирие может быть в аду? Для них война стала единственной реальностью. Мир был абстракцией, сказкой, в которую они перестали верить.
Особенностью этого периода стало массовое дезертирство... в никуда. Солдаты просто уходили в лес и пропадали. Некоторые прибивались к группам мародеров, грабивших тылы. Другие пытались добраться до Испании пешком. Большинство из них погибало или попадало в тюрьму. Это был жест отчаяния, попытка вырваться из системы, которая их перемолола. Те же, кто остался в строю, делали это не из чувства долга, а из инерции. Они привыкли быть солдатами, привыкли подчиняться, привыкли убивать. Они боялись свободы больше, чем смерти. На свободе нужно было принимать решения, нужно было жить, а они разучились это делать.
Когда 11 ноября 1918 года наступила тишина, она оглушила их. Вместо радости они почувствовали пустоту. Огромную, звенящую пустоту. Оружие выпало из рук. Они стояли, глядя друг на друга, и не знали, что делать. Плакать? Смеяться? Кричать? Эмоции атрофировались. Они были выгоревшими дотла оболочками. Испанский темперамент, некогда такой яркий и страстный, сгорел в огне войны, оставив после себя лишь пепел...
Глава 4. Черная весна
Тишина, опустившаяся на Западный фронт в одиннадцать часов утра одиннадцатого дня одиннадцатого месяца, не принесла испанским добровольцам ожидаемого катарсиса. Вместо этого она обнажила чудовищную пустоту, которую раньше заполнял грохот орудий. Мир, за который они отдали свою молодость и рассудок, оказался не сияющим храмом справедливости, а холодным, продуваемым ветрами склепом. Зима 1918–1919 годов обрушилась на выживших с яростью, не уступающей немецким штурмтрупперам, но теперь враг был невидим, вездесущ и абсолютно безжалостен. «Испанский грипп», получивший свое название по злой иронии судьбы именно из-за честности прессы их нейтральной родины, стал главным палачом в этот период странного безвременья. Для легионеров, переживших ад Вердена и мясорубку Соммы, смерть от лихорадки в грязном бараке или переполненном госпитале казалась верхом экзистенциальной несправедливости. Это была не героическая гибель с оружием в руках, а медленное, унизительное угасание в луже собственных нечистот, когда легкие превращались в кровавое месиво, а кожа приобретала цвет сырой земли.
Эпидемиологическая катастрофа в лагерях демобилизации приобрела масштабы библейского мора. Ослабленные годами недоедания, стресса и жизни в антисанитарных условиях, организмы испанцев не имели иммунного ответа. Вирус косил их целыми взводами. В госпиталях, развернутых в бывших школах и монастырях, царил хаос. Не хватало врачей, лекарств, даже гробов. Трупы складывали в штабеля во дворах, прикрывая брезентом, который к утру покрывался инеем. Специфика течения болезни была ужасающей: крепкие мужчины сгорали за сорок восемь часов. Цианоз — посинение лица из-за кислородного голодания — делал их похожими на утопленников еще до смерти. Для испанцев, с их культом телесности и страхом перед уродством смерти, это было последним кругом унижения. Они лежали на койках, задыхаясь, харкая черной кровью, и в их бреду смешивались образы родных оливковых рощ и кошмары газовых атак. Санитары, часто такие же добровольцы, только еще стоящие на ногах, ходили между рядами как тени, не в силах помочь, лишь закрывая глаза умершим и собирая их нехитрые пожитки.
Однако физическая смерть была лишь одной стороной медали. Для тех, кто выжил, наступил период мучительного морального отрезвления, который можно назвать «политическим Верденом». Значительную часть испанских добровольцев составляли каталонцы, вступившие в войну под знаменами движения Voluntaris Catalans. Они искренне верили, что их жертва на алтаре свободы Европы будет вознаграждена. Они верили в «Четырнадцать пунктов» президента Вильсона, провозглашавших право наций на самоопределение. Они мечтали, что на мирной конференции в Париже «каталонский вопрос» будет поднят наравне с польским или чешским, и что Франция, в благодарность за пролитую кровь, поддержит их стремление к независимости. Но реальность ударила их наотмашь. Париж 1919 года был ярмаркой тщеславия победителей, где делили карту мира циничные старики — Клемансо и Ллойд Джордж. Им не было дела до кучки испанских мечтателей. Каталонская делегация натолкнулась на глухую стену равнодушия. Им дали понять: вы были полезны как солдаты, но как политический субъект вы не существуете. Франция не собиралась ссориться с правительством Мадрида ради своих «иностранных друзей».
Это предательство стало для многих страшнее пули. Чувство использованности, превращения в «полезных идиотов» истории, вызвало волну самоубийств и глубочайшей депрессии. Структура управления добровольческими объединениями распалась. Вчерашние герои, носившие на груди Военные кресты, срывали награды и швыряли их в грязь парижских мостовых. Они поняли, что были всего лишь наемниками, «пушечным мясом», купленным за красивые лозунги. Экзистенциальный трагизм ситуации усугублялся тем, что они стали изгоями везде. Во Франции они были чужаками, лишними ртами в разоренной стране. В Испании их считали опасными радикалами, революционерами с перспективными идеями большевизма, которого буржуазия, фантастически наварившаяся на кровавых годах войны, боялась истерически. Они оказались в вакууме. У них не было ни родины, ни флага, ни будущего. Элитные штурмовики, которые еще вчера брали неприступные доты, теперь стояли в очередях за бесплатным супом благотворительных организаций, пряча глаза от стыда.
Быт демобилизованных напоминал жизнь бродяг. Их поселили в транзитных лагерях, мало чем отличающихся от лагерей для военнопленных. Холод, голод, скука и алкоголь стали их спутниками. Французское правительство затягивало выплату обещанных пенсий и пособий, ссылаясь на бюрократические проволочки. Испанцы, не имевшие французского гражданства, оказались в самом низу социальной лестницы. Многие, чтобы выжить, шли на преступления. Сформировались банды бывших легионеров, промышлявшие грабежами и контрабандой. Жестокость, усвоенная в окопах, выплеснулась на улицы мирных городов. Рукопашные навыки, отточенные в лесу Аргонна, теперь применялись в пьяных драках в портовых кабаках Марселя и Бордо. Это была деградация элиты, превращение воинов в люмпенов. Национальная гордость, некогда служившая им броней, теперь стала язвой. Они остро чувствовали свое унижение и отвечали на него агрессией.
Особую трагедию переживали gueules cassées — «разбитые лица». Сотни испанцев вернулись с войны с чудовищными челюстно-лицевыми ранениями. Осколки снарядов срывали маски с людей, превращая их в монстров, на которых невозможно было смотреть без содрогания. Для них война не закончилась никогда. Они были обречены носить маски (в прямом смысле — часто тканевые или металлические накладки) и жить в изоляции. Если французское государство создавало для своих инвалидов специальные санатории и поселения, то испанцы были предоставлены сами себе. Испания не признавала их инвалидами войны, ведь официально страна не воевала. Они были призраками, пугающими прохожих на улицах Мадрида и Барселоны. Их удел был нищенство или жизнь затворников в дальних комнатах родительских домов, где зеркала были завешаны тряпками. Психологическое состояние этих людей было за гранью понимания. Они потеряли не только лицо, но и личность. Они были живыми памятниками ужасу войны, немыми обвинителями общества, которое предпочло забыть об их существовании.
Весна 1919 года, когда началось массовое возвращение домой, стала временем окончательного краха иллюзий. Поезда, идущие на юг, везли не победителей, а сломленных, озлобленных людей. Граница в Портбоу или Ируне, которую они когда-то пересекали с бьющимся сердцем и надеждой, теперь встречала их жандармами и подозрительными взглядами таможенников. Их обыскивали, допрашивали, составляли списки. Буржуазное правительство Испании боялось, что вместе с ветеранами в страну проникнет «красная зараза» — идеи коммунизма и анархизма. И эти опасения были не напрасны. Бывшие солдаты, видевшие кровь и смерть, вернулись революционерами поневоле. В их вещмешках лежали не маршальские жезлы, а злоба и разочарование, ибо у них было достаточно времени, чтобы понять, кто в этой войне победил. Уж конечно не те, кто воевали героически...
Встреча с родиной оказалась болезненной. Испания за годы войны изменилась. Она разбогатела на поставках воюющим странам. Появился класс «нуворишей» — спекулянтов, сделавших состояния на консервах, текстиле и металле. Мадрид и Барселона сияли огнями ресторанов и театров. И на этом празднике жизни ветераны в своих потертых французских шинелях выглядели пришельцами с другой планеты. Контраст между сытым тылом и их опытом голода и смерти был невыносим. Они видели, как те, кто остался дома, пили шампанское, пока они пили воду из воронок с трупами. Это порождало классовую ненависть такой силы, что она готова была взорвать страну. Бывшие братья по оружию, вернувшись в свои деревни и рабочие кварталы, становились катализаторами социального взрыва. Они не могли вернуться к мирному труду. Руки, привыкшие сжимать винтовку, не могли держать плуг. Психика, деформированная постоянной опасностью, требовала адреналина.
Атмосфера в Испании 1919 года напоминала пороховую бочку, и фитиль поднесли именно вернувшиеся добровольцы. В Барселоне началась «война пистолеро» — уличные бои между анархистами и наемниками работодателей. И в первых рядах боевиков с обеих сторон часто оказывались ветераны Великой войны. Они принесли войну домой. Тактику штурмовых групп, навыки конспирации и террора, усвоенные во Франции, теперь применяли на улицах родных городов. Это была страшная мутация патриотизма. Люди, ушедшие воевать за свободу чужой страны, вернулись, чтобы убивать своих соотечественников. Экзистенциальный круг замкнулся. Война не отпустила их, она просто сменила географию. Они стали носителями вируса насилия, более смертоносного, чем «испанка».
Моральное разложение затронуло и семьи. Жены не узнавали мужей, их личности были буквально стерты болью и ужасом пережитого. Дети росли в атмосфере страха перед отцами, которые могли избить за громкий смех или впасть в истерику от звука лопнувшей шины. «Синдром вернувшегося» разрушал ячейки общества изнутри. Статистика разводов и бытового насилия в семьях ветеранов взлетела вверх. Но об этом не писали газеты. Это была скрытая, домашняя война, которая велась за закрытыми ставнями. Трагедия испанского участия в Первой мировой войне перешла из фазы эпической в фазу бытовую, грязную и безысходную.
Черная весна 1919 года похоронила не только тела умерших от гриппа, но и души выживших. Надежда на лучшее будущее, на признание, на справедливость растаяла, как грязный снег. Осталась только голая, уродливая правда: они были никому не нужны. Ни Франции, которую спасли, ни Испании, честь которой они, как им казалось, защищали. Они были потерянным поколением в квадрате, дважды преданным и дважды убитым. И впереди у них была не жизнь, а доживание, бесконечное пережевывание воспоминаний о том времени, когда они были живыми, потому что были рядом со смертью. Теперь же, в мире, они были мертвы...
Послесловие
1920-е годы, которые для остальной Европы стали «ревущими», эпохой джаза и забвения, для ветеранов-испанцев обернулись новым витком кровавой спирали. Мирная жизнь, с её мещанскими ценностями и размеренным ритмом, оказалась для них слишком тесным, удушающим корсетом. Люди, чья психика была перекована в горниле Вердена и закалена в ледяной грязи Аргона, не находили себе места в мире, где высшей доблестью считалось удачное вложение денег или выгодная женитьба. Испания, раздираемая внутренними противоречиями и втянутая в безнадежную колониальную войну в Марокко, неожиданно предложила им выход или, если угодно, финал. Вполне страшный и гротескный. Создание в 1920 году Испанского иностранного легиона (Tercio de Extranjeros) под командованием Хосе Мильяна Астрая стало сигналом сбора для потерянного поколения. Клич «Да здравствует смерть!» (¡Viva la Muerte!), брошенный одноглазым и одноруким основателем Терсио, упал на благодатную почву. Он резонировал с тем черным нигилизмом, который ветераны Великой войны принесли в своих вещмешках из Франции.
Сотни бывших добровольцев, прошедших через французский Иностранный легион, устремились в Африку. Они меняли синие французские шинели на серо-зеленые рубашки Терсио, расстегнутые на груди, но суть оставалась прежней: они снова шли убивать и умирать, пытаясь заглушить внутреннюю пустоту внешним насилием. Структура управления нового подразделения была скопирована с французского образца, но наполнена специфическим испанским мистицизмом. Если во Франции дисциплина держалась на параграфах устава и страхе наказания, то здесь она базировалась на культе чести кабальеро и сакрализации смерти. Ветеран Соммы, ставший легионером в Марокко, получал статус «жениха смерти» (novio de la muerte). Это была гениальная психологическая ловушка: превратить фатализм травмированных людей в высшую воинскую добродетель. Им говорили: вы не отбросы общества, вы — рыцари нового крестового похода, и ваша гибель будет прекрасна. И они верили, потому что хотели верить, что их жизнь, разбитая в 1914-м, имеет хоть какой-то смысл.
Война в Рифе, суровом горном регионе Марокко, по своей жестокости и бескомпромиссности стала прямым продолжением окопного кошмара Первой мировой, но с поправкой на африканский колорит. Вместо сырости и холода Фландрии здесь царили испепеляющий зной, жажда и пыль, забивающая легкие не хуже иприта. Но характер боевых действий был до боли знаком: засады, внезапные налеты, борьба за каждый камень. Рифские кабилы, прирожденные воины, не признававшие правил ведения войны, были достойными противниками. Они не брали пленных, подвергая захваченных чудовищным пыткам. Отрезанные головы, насаженные на колья, изуродованные трупы с гениталиями во рту — эти картины, шокировавшие новобранцев из испанских деревень, вызывали у ветеранов Великой войны лишь мрачную усмешку узнавания. Они уже видели это в Аргоннском лесу, где немцы и сенегальцы резали друг друга с такой же первобытной страстью. Опыт рукопашных схваток, полученный в траншеях Европы, здесь оказался бесценным. В тесных ущельях Атласа винтовка часто была бесполезна. В ход шли ножи, штыки и гранаты. Испанские легионеры действовали с холодной, профессиональной жестокостью, перенимая у врага его же методы. Отрезание ушей в качестве трофеев стало нормой, мрачным ритуалом, подтверждающим статус «старого солдата».
Катастрофа при Анвале летом 1921 года, когда испанская армия была разгромлена повстанцами Абд аль-Крима, потеряв более десяти тысяч человек за несколько дней, стала звездным часом для ветеранов. В то время как регулярные призывные части в панике бежали, бросая артиллерию и раненых, легионеры стояли насмерть. Для бывших участников битвы при Вердене, привыкших к ситуациям полного окружения и безнадежности, паника была недопустимой роскошью. Они организовывали арьергардные бои, прикрывая отход колонн беженцев в Мелилью. В этих боях проявилась вся мощь их мрачного стоицизма. Они умирали молча, экономя патроны, стреляя только наверняка. Свидетели описывали, как группы легионеров, окруженные тысячами рифов, шли в штыковые атаки с пением куплетов о смерти, словно приглашая её на танец. Это было уже не мужество в общепринятом смысле, а форма некоего мистического ритуала. Экзистенциальный трагизм заключался в том, что они спасали честь армии, которая их презирала, и защищали колониальные амбиции политиков, которые их предали.
Быт легионеров в Марокко был аскетичным и брутальным. Алкоголь, карты и проститутки в увольнении были единственными развлечениями. В казармах Дар-Риффена царила атмосфера «пиратской республики». Здесь не спрашивали о прошлом. Человек мог быть бывшим офицером кайзеровской армии, беглым русским белогвардейцем или каталонским анархистом — в строю все были равны перед лицом смерти. Но ядром, цементирующим всех их, были именно испанские ветераны Первой мировой. Они задавали тон, они устанавливали негласные правила поведения. Их авторитет был непререкаем, потому что в их глазах читалось знание тайны, недоступной другим: они знали, как выглядит ад, и не боялись в него возвращаться.
Однако за фасадом бравады скрывалась глубочайшая моральная деградация. Война в Марокко окончательно стерла для них границы дозволенного. Карательные экспедиции против мирных деревень, расстрелы заложников, применение химического оружия (иприт, сброшенный с самолетов на рынки и посевы) — все это стало рутиной. Те, кто в 1914 году уходил воевать за идеалы свободы и демократии, к середине 1920-х превратились в палачей. Они оправдывали свою жестокость необходимостью выживания и местью за погибших товарищей, но в глубине души понимали: они стали теми монстрами, с которыми когда-то боролись. Психика не выдерживала этого груза. Вспышки немотивированной агрессии, безумные выходки, дуэли на ножах из-за пустяков стали обыденностью. Легион пожирал своих детей. Люди сгорали изнутри, превращаясь в пустые оболочки, движимые лишь рефлексами убийства...
Высадка в бухте Алусемас в 1925 году, ставшая первой в истории успешной морской десантной операцией с участием танков и авиации, стала финальным аккордом их войны. Легионеры шли в первой волне, штурмуя пляжи под кинжальным огнем. Это напоминало Галлиполи, только с успешным исходом. Победа над Рифской республикой принесла Испании успокоение, но ветеранам она принесла лишь новую пустоту. Война закончилась, и они снова оказались не у дел. Те, кто выжил в Марокко, добавив к французским шрамам африканские, вернулись на полуостров, но теперь они были не просто изгоями, а опасным элементом, «преторианской гвардией», готовой служить любому, кто даст им оружие и цель.
Этот человеческий материал, закаленный в двух войнах, стал фундаментом грядущей Гражданской войны 1936 года. Именно ветераны Первой мировой, прошедшие школу Легиона, стали костяком армии Франко. Они принесли в гражданский конфликт методы тотальной войны на уничтожение, усвоенные на Сомме и в горах Рифа. Жестокость «африканистов» (так называли офицеров колониальных войск), ужаснувшая мир в 1930-е годы, имела свои корни в траншеях 1914-го. Экзистенциальный круг замкнулся окончательно: люди, ушедшие защищать Францию от тевтонского милитаризма, в итоге принесли фашизм на свою родину. Их трагедия переросла в трагедию целого народа. Они стали винтиками машины террора, убивая своих братьев с той же механической эффективностью, с какой убивали немцев или марокканцев.
Но была и другая часть ветеранов — те, кто сохранил верность республиканским идеалам или просто устал от крови. Их судьба была самой печальной. В хаосе гражданской войны они оказались между молотом и наковальней. Старые заслуги перед Францией не имели значения. Анархисты расстреливали их как «пособников империализма», фалангисты — как «красных» или «масонов». Многие из них погибли в безвестности, у стен кладбищ, под дулами расстрельных команд, которыми командовали их бывшие сослуживцы по Легиону. Их история была переписана или стерта. Франкистская Испания героизировала только «крестовый поход» 1936 года и африканские кампании, стыдливо умалчивая об участии испанцев в Первой мировой на стороне демократий. Память о тысячах добровольцев, погибших во Франции, была предана забвению как политически неудобная.
К концу 1930-х годов поколение испанских участников Великой войны практически исчезло. Они растворились в братских могилах трех войн, умерли в госпиталях для бедных, спились в портовых трущобах или эмигрировали, став вечными скитальцами. Последние из них доживали свой век глубокими стариками в 1950-е и 60-е, сидя на скамейках в парках Мадрида или Барселоны. Прохожие видели в них лишь дряхлых развалин, бормочущих что-то невнятное, и не догадывались, что эти люди в своих снах все еще бегут в атаку на высоту Морт-Омм или отбиваются ножами от рифов в ущелье Тизи-Азза. Они унесли свою правду с собой в могилу.
История участия испанцев в Первой мировой войне так и осталась ненаписанной главой, черным пятном на совести нации. Это была история о том, как война, однажды войдя в кровь народа, не покидает её десятилетиями, мутируя и принимая все более уродливые формы. Испанский доброволец 1914 года — это трагическая фигура человека, который искал фундаментальных ответов на вопросы бытия или избавления от них, но нашел лишь бесконечный, повторяющийся ад, спускаясь все ниже. Он был Дон Кихотом, сменившим копье на винтовку, но вместо великанов он сражался с ветряными мельницами истории, которые безжалостно перемололи его кости в муку забвения. И единственным памятником ему осталась тишина — та самая страшная тишина, что наступает после боя, когда кричать уже некому...