Translate

10 мая 2026

Дом на краю бездны

Глава первая: Дом 

В сумерках, что были гуще и тяжелее любых иных сумерек, виденных им прежде, Теофраст Штайнхоф впервые увидел этот дом. Небо над пустошью приобрело оттенок застарелого кровоподтека, иссиня-чёрный у горизонта и болезненно-лиловый в вышине, а на фоне этого неба, на самом краю скалистого обрыва, который уступами срывался в невидимое отсюда море, высился мрачный прямоугольник — приземистый, почти кубический, сложенный из гигантских каменных блоков, поросших лишайником цвета запёкшейся ржавчины. Штайнхоф остановил двуколку и долго смотрел на это жуткое строение, чувствуя, как холод, поднимающийся от земли, просачивается сквозь подошвы сапог и ползёт вверх по костям, словно некий медлительный, но неотвратимый паразит.

В этом доме ему предстояло провести ночь. Так распорядился его кузен, ныне покойный, в чьём завещании, составленном в припадке того странного безумия, что предшествовало его исчезновению в водах гавани, значилось категорическое требование: единственному оставшемуся в живых наследнику надлежит лично прибыть в усадьбу на скалах и провести в ней время от заката до рассвета, в противном случае всё состояние отойдёт в пользу какого-то туманного общества, чьё название в документе было вымарано и вписано заново незнакомым, угловатым почерком, от одного взгляда на который у поверенного начиналась мигрень. Штайнхоф счёл это условие вздорной причудой, но состояние было велико, а его собственные дела пребывали в том отчаянном расстройстве, когда человек хватается даже за соломинку, протянутую ему из могилы.

Дом не был стар — или, вернее, его возраст не поддавался определению теми мерами, какими привык измерять время человек. Камни, из которых он был сложен, казались извлечёнными из таких глубин земной коры, куда ещё не проникал человеческий взор; они были черны и массивны, испещрены прожилками, складывавшимися в узоры, что при беглом взгляде напоминали письмена, а при попытке вглядеться оказывались всего лишь хаотическими трещинами. Крыша, плоская и едва наклонённая к морю, была покрыта свинцовыми листами, потемневшими до цвета оружейной стали. Окон насчитывалось ровно четыре — по одному на каждой стене, — и все они были наглухо закрыты ставнями из того же чёрного камня, так что дом глядел на мир слепым, но отчего-то пристальным взором, как череп, лишённый глаз, но сохранивший способность видеть.

Штайнхоф подстегнул лошадь, и двуколка, подпрыгивая на камнях, покатилась к дому. Дорога, едва намеченная, вилась между валунами, поросшими мёртвым вереском, чьи стебли ломались с сухим хрустом, напоминавшим пересыпание мелких костей. Море внизу дышало тяжело и мерно, как дышит во сне больное, огромное животное; его вздохи долетали до утёса вместе с солёными брызгами, оседавшими на губах горькой плёнкой. Запах был сложный, многослойный — йод, гниющие водоросли и нечто иное, сладковатое и тошнотворное, словно где-то под водой медленно разлагалось нечто, чему лучше бы вовсе не существовать.

У самого порога Штайнхоф спешился и привязал лошадь к железному кольцу, вбитому в стену. Кольцо было велико, рассчитано на цепь куда более массивную, чем та, что сейчас крепила к нему повод, и поверхность его была покрыта чешуйками ржавчины, которая, если присмотреться, отливала зеленоватой медянкой — оттенком, какого никогда не даёт обычное железо, ржавеющее под солнцем и дождём. Штайнхоф отметил это краем сознания, той его частью, что продолжала фиксировать окружающее независимо от воли, в то время как основное его внимание было поглощено дверью.

Дверь была металлическая, сплошная, без ручки и замочной скважины — лишь узкая, с волос толщиной, прорезь на уровне груди, из которой тянуло сквозняком, ледяным и несущим в себе всё тот же сладковатый запах. Штайнхоф достал из кармана ключ, присланный ему поверенным вместе с завещанием, — длинный, из зеленовато-серого металла, с бородкой, украшенной зубцами, нанесёнными словно бы без всякой системы, но так, что при взгляде на них в уме возникал смутный, тревожный ритм. Ключ вошёл в прорезь с тихим, всасывающим звуком, и дверь отворилась беззвучно, несмотря на свою очевидную чудовищную тяжесть, — отворилась, как отворяются двери в снах, где вес и инерция не имеют власти.

Внутри было темно, но не той тьмой, к какой привык Штайнхоф, — не отсутствием света, а его отрицанием, активной чернотой, что, казалось, давила на глазные яблоки изнутри черепа. Штайнхоф зажёг фонарь, который захватил с собой, и медный огонёк задрожал, как испуганный светлячок, едва разгоняя мрак на расстояние вытянутой руки. Пол под ногами был из того же чёрного камня, гладко отшлифованного, но хранившего следы каких-то углублений, ритмичных и правильных, уходящих к центру зала, где тьма сгущалась в почти осязаемое облако. Штайнхоф двинулся вперёд, ступая осторожно, и эхо его шагов возвращалось к нему от стен с задержкой, превосходившей расчётную для помещения такого размера, — словно стены находились много дальше, чем это предполагала внешняя геометрия дома.

Зал был пуст, если не считать одной-единственной вещи: в центре его, там, где тьма была гуще всего, высился постамент из грубо отёсанного камня, а на нём — книга. Штайнхоф подошёл ближе, подняв фонарь, и увидел, что книга велика, обтянута кожей, почерневшей от времени или от чего-то иного, и скреплена металлическими застёжками, на которых играл маслянистый блеск. Обложка была испещрена знаками, выдавленными глубоко, так что кожа в этих местах казалась приникающей к некоей полости внутри переплёта, — знаками, не принадлежавшими ни одному из известных Штайнхофу алфавитов, но вызывавшими чувство, будто он уже видел их когда-то давно, в забытых снах, на границе бодрствования и кошмара. Он не стал открывать книгу; его удержало нечто большее, чем рассудочное опасение, — удержал инстинкт, древний и почти атрофировавшийся у человека Нового времени, инстинкт, запрещающий трогать предметы, несущие на себе печать запредельного.

Штайнхоф отступил от постамента и принялся методично обходить зал по периметру, как он привык делать во всех незнакомых помещениях, — привычка, выработанная годами службы в колониальной полиции, где неосторожность стоила жизни многим. Стены, насколько доставал свет фонаря, были покрыты барельефами. Штайнхоф поднёс фонарь ближе, и то, что он увидел, заставило его дыхание прерваться на долгий, мучительный миг. Барельефы изображали нечто, не имевшее названия в человеческих языках. Фигуры — если их можно было назвать фигурами — представляли собою конгломераты конечностей, щупалец, глаз и ртов, сплавленных воедино в комбинациях, оскорбительных для любого представления о биологической целесообразности. Они тянулись вверх, к чему-то, что находилось за верхним краем барельефа, — тянулись с выражением такой экстатической тоски, такой предельной, последней мольбы, что у Штайнхофа закружилась голова. Но хуже всего были не сами чудовища, а то пространство позади них, которое барельеф изображал в виде концентрических окружностей, уходящих в глубину камня, — пространство, названное впоследствии Штайнхофом «зияющим оком». Око это было пустым и одновременно наполненным абсолютной, враждебной осмысленностью; оно глядело с барельефа и одновременно из-за него, из такой дали, что любые попытки измерить её расстоянием были обречены на провал.

Штайнхоф отшатнулся и уронил фонарь. Стекло треснуло, пламя заметалось, отбрасывая на барельефы скачущие тени, и на мгновение — на одно тошнотворное, застывшее вне времени мгновение — ему показалось, что фигуры на стенах пришли в движение. Не физическое, нет, — скорее, сдвинулись их тени, на долю секунды опередив или отстав от света, и в этом расхождении проступило нечто, чего Штайнхоф не смог бы описать даже под угрозой смерти. Он поднял фонарь, поправил фитиль дрожащими пальцами и решил более не смотреть на стены.

Он вытащил из-за пояса револьвер и взвёл курок. Тяжесть оружия в руке вернула ему часть присутствия духа, но лишь малую часть. Рассудок его, привыкший к дисциплине и порядку, пытался найти объяснение происходящему, перебирая варианты: гипноз, наркотические испарения, подстроенная мистификация. Но инстинкт, тот самый древний инстинкт, твердил ему, что всё гораздо проще и гораздо, неизмеримо страшнее: дом на скалах был не убежищем и не ловушкой, а границей. Пограничным постом между миром, где действуют привычные законы — тяготение, горение, распад, — и миром, где этих законов нет и никогда не было. И граница эта становилась всё тоньше...

Подтверждение пришло почти сразу. Откуда-то снизу, из-под каменных плит пола, донёсся звук — низкий, вибрирующий гул, который Штайнхоф ощутил не ушами, а всем телом, вибрацией в костях черепа и в заполненных жидкостью полостях лица. Гул нарастал, модулируя, и в его модуляциях начали проступать ритмы, слишком сложные, чтобы быть случайными, и слишком чуждые, чтобы быть музыкой. Звук поднимался, заполнял зал, и вместе с ним росло ощущение давления — не на тело, а на сознание, словно некая колоссальная масса, не имеющая физического воплощения, медленно вдавливалась в ту область бытия, где пребывала душа Теофраста Штайнхофа.

Он попятился к двери, не сводя взгляда с центра зала, где мрак над постаментом начал сгущаться, приобретая почти видимые очертания. Это не было галлюцинацией, вызванной страхом и усталостью, — Штайнхоф знал признаки галлюцинаций и умел отличать их от реальности. То, что формировалось в воздухе над книгой, было реальным в самом страшном смысле этого слова — реальным настолько, что реальность самого Штайнхофа, его тела, его памяти, его личности казалась по сравнению с этим эфемерной, как отражение в мыльном пузыре. Очертания были расплывчаты, но в них угадывалась структура — многослойная, многомерная, разворачивающаяся сразу в нескольких направлениях, часть из которых не совпадала с осями привычного пространства. Штайнхоф увидел то, что увидел, и рассудок его пошатнулся, но устоял — устоял благодаря той спасительной ограниченности, что не позволяет человеческому восприятию вместить в себя Иное во всей его полноте.

Сущность, проступавшая сквозь ткань реальности, была бездной. Не обитателем бездны, не её порождением — она была самой бездной, принявшей подобие формы, но сохранившей всю свою неизмеримую, невместимую суть. Штайнхоф ощутил, что смотрит в глубину, уходящую за пределы звёзд, — в глубину, где нет ни верха, ни низа, ни времени, ни смерти, а есть лишь вечное, неутолимое внимание, обращённое на крошечную точку пространства, в которой стоял сейчас человек по имени Теофраст Штайнхоф. Внимание это было тяжёлым, как толща океана над головой ныряльщика; оно вдавливало колени в пол, гнуло спину, вытесняло воздух из лёгких. Штайнхоф рухнул на пол, выронив револьвер, который звякнул о камень и отлетел во тьму. Фонарь погас, но тьма больше не была полной — сгусток над постаментом испускал свечение, лишённое цвета, спектра, источника, свещение, бывшее не светом, а зримым отсутствием тьмы.

И тогда Штайнхоф услышал голос... Он не звучал в воздухе — он звучал внутри, в той камере сознания, куда не доходят звуки внешнего мира. Голос был лишён тембра, интонации, высоты, но каждое его слово впечатывалось в мысль, как клеймо в живую плоть: «Ты пришёл. Ты стоишь на пороге. Ты ещё не переступил, но уже заглянул. Заглянувший не может отвести взгляд. Заглянувший уже принадлежит бездне. Тебе решать, когда ты примешь это, — сейчас или позже, в муках или в покорности. Но принять придётся. Так было всегда. Так будет всегда».

Штайнхоф закричал. Крик его, сорванный и хриплый, заметался под сводами зала, умножаемый эхом, и в этом эхе ему почудились ноты насмешливого сочувствия, словно сам камень, из которого был сложен дом, обладал способностью к злорадству. Он пополз к двери, царапая ногти о стыки плит, не в силах подняться на ноги, потому что давление бездны всё ещё держало его, как держит удав свою жертву, не лишая жизни, но лишая воли. Каждый дюйм давался ему ценой неимоверного усилия, но он полз, ведомый тем остатком рассудка, что ещё теплился в нём, как последний уголёк в залитом водой костре. Позади него сгусток тьмы менялся, пульсировал, выбрасывал во все стороны протуберанцы абсолютного мрака, которые, коснувшись стен, оставляли на барельефах мерцающие следы, и следы эти складывались в те же знаки, что покрывали обложку книги.

Дверь была всё так же открыта. Штайнхоф дотянулся до порога, перевалился через него и рухнул на землю снаружи, хватая ртом воздух, пропитанный солью и йодом, но живой, земной, настоящий. Море внизу ревело, небо на востоке начинало сереть, предвещая рассвет, и холодный ветер трепал его волосы. Условие завещания было выполнено: он провёл в доме время от заката до рассвета. Он выжил. Он был свободен...

Штайнхоф поднялся на ноги, шатаясь, и обернулся к дому. Дверь по-прежнему зияла чёрным проёмом, и из этого проёма тянуло всё тем же сладковато-гнилостным запахом. Он смотрел на дом, а дом — он чувствовал это каждой клеткой своего измученного тела — смотрел на него. Слепые окна, закрытые каменными ставнями, были полны той же бездонной, осмысленной тьмы, что и око на барельефе. Отвернуться было почти физически больно, словно незримая рука держала его за подбородок, не позволяя отвести взгляд. Но он отвернулся — рывком, преодолевая сопротивление, закричав от боли, — и пошёл к двуколке. Лошадь, дрожавшая всем телом, шарахнулась от него, но позволила взять поводья. Штайнхоф забрался в двуколку, щёлкнул вожжами, и повозка покатила прочь от дома, прочь от обрыва, по дороге, убегавшей вглубь пустоши, в сторону далёких огней города. Он не оборачивался.

Но когда он добрался до города и снял номер в гостинице, когда запер дверь на ключ и задёрнул шторы, когда сел на кровать и попытался привести мысли в порядок, — он услышал внутри, в той камере сознания, куда не проникают звуки внешнего мира, тихий, мерный, бесконечно терпеливый шёпот. Шёпот бездны, которая отныне поселилась в нём и ждала своего часа. Он зажал уши ладонями, но это не помогло. Он долго лежал так, слушая, как внутри него, в глубинах его существа, медленно, ритмично, неотвратимо бьётся чужое сердце, отсчитывая время до того часа, когда он должен будет вернуться — на край, к дому, к книге, к зияющему оку, распахнутому в бездну, взирающую на него из бесконечности.


Глава вторая: Голос

Возвращение Теофраста Штайнхофа в мир живых было лишь видимостью. Он ходил по улицам, говорил с поверенным, подписывал бумаги, вступал во владение унаследованным состоянием — и всё это время внутри него, в той потаённой полости души, о существовании которой он прежде не подозревал, медленно разгоралось чужое присутствие. Не мысль, не чувство — скорее, некий добавочный орган восприятия, которого не было прежде и который теперь настойчиво требовал внимания. Он ощущал его физически — как слабое, но непрестанное давление где-то за грудиной, чуть левее сердца, там, где, согласно старинным анатомическим атласам, не должно было находиться ничего, кроме соединительной ткани и лимфатических узлов.

Первые дни после возвращения Штайнхоф провёл, запершись в номере гостиницы. Он не спал — точнее, не решался уснуть, потому что каждый раз, когда веки его смыкались и сознание начинало погружаться в ту зыбкую полосу между бодрствованием и сном, шёпот внутри становился громче, отчётливее, и в нём начинали проступать слова. Слова были на языке, которого Штайнхоф не знал и не мог знать, — языке, состоявшем из последовательностей звуков, невозможных для человеческой гортани, из щелчков и гортанных вибраций, из пауз, заполненных инфразвуком, заставлявшим вибрировать барабанные перепонки. Но самое страшное заключалось в том, что он понимал их. Не разумом — разум его, натренированный годами логического анализа, беспомощно скользил по этим звукосочетаниям, не находя в них знакомых корней, — а чем-то иным, более глубоким, более древним, тем, что спало в нём от рождения и теперь пробудилось, как пробуждается неистовая злоба в человеке, заражённом бешенством.

Слова говорили о бездне. Не о той бездне, о которой толкуют поэты и богословы, — метафоре отчаяния или греха, — а о Бездне как о месте, вернее, о состоянии бытия, предшествовавшем возникновению всего сущего и ожидающем его неизбежного конца. Бездна, как объяснял шёпот, не была пустотой. Она была заполнена — заполнена до краёв, до предела, до удушающей, невыносимой тесноты — но заполнена тем, что не имело формы, массы, протяжённости, тем, что человеческий язык мог обозначить лишь отрицаниями: не-свет, не-материя, не-время. И в этом кипящем океане не-существования обитали сущности, которые шёпот именовал Стражами Порога — хотя слово «Стражи» было лишь бледным, искажённым эхом того понятия, которое вибрировало в сознании Штайнхофа, когда шёпот произносил это Имя.

На четвёртый день он покинул гостиницу. Сделал он это не потому, что почувствовал себя лучше, — напротив, давление за грудиной усилилось, а шёпот приобрёл постоянный, неумолчный характер, подобный звону в ушах, который со временем перестаёшь замечать, но который никуда не исчезает. Он вышел потому, что неподвижность стала невыносимой. Ему казалось, что в четырёх стенах, в замкнутом пространстве номера, присутствие внутри него резонирует, усиливается, отражаясь от стен, и единственным спасением было движение — быстрое, целеустремлённое движение сквозь мир внешний, который, как он надеялся, мог заглушить мир внутренний...

Он отправился в библиотеку — ту самую, которую его покойный кузен собрал за десятилетия своих изысканий и которая теперь, согласно завещанию, перешла в его распоряжение. Библиотека помещалась в старом доме кузена, в тихом квартале, где деревья смыкали кроны над мостовой, создавая зелёный сумрак даже в полдень. Дом был запущен, пылен, пропитан запахом старой бумаги и увядших цветов. Штайнхоф вошёл в него с чувством, похожим на то, какое испытывает матрос, ступающий на борт корабля, на котором ему предстоит плыть в неведомые воды: впереди была надежда на знание, но знание это, как он уже начинал догадываться, не имело ничего общего с человеческим.

Библиотека занимала весь второй этаж — длинную анфиладу комнат, уставленных стеллажами от пола до потолка. Книг были тысячи: старинные фолианты в кожаных переплётах, современные брошюры, рукописные тетради, пачки писем, перевязанных выцветшими лентами, атласы звёздного неба, испещрённые пометками на полях. Взгляд Штайнхофа почти сразу привлекла одна секция — в дальней комнате, у забранного решёткой окна, выходившего на задний двор. Там, на полках из почерневшего дуба, стояли книги, чьи корешки были лишены названий, но украшены символами, которые Штайнхоф узнал мгновенно — острый, болезненный укол узнавания пронзил его грудь. Это были те же знаки, что покрывали обложку книги на постаменте в доме на скалах. Те же, что проступали на барельефах. Те же, что теперь иногда вспыхивали перед его внутренним взором, когда шёпот становился особенно громким.

Он снял с полки первый попавшийся том. Книга была тяжёлой, переплёт — из кожи, выделанной столь тонко, что она казалась почти прозрачной, а под ней угадывался рельеф — выпуклые линии, складывавшиеся в узоры. Штайнхоф открыл её, и запах, поднявшийся от страниц, заставил его вздрогнуть — сладковатый, тошнотворный, тот самый, каким тянуло из прорези в двери дома на скалах. Страницы были заполнены текстом — мелким, убористым, написанным от руки. Чернила, выцветшие от времени, имели бурый оттенок, и Штайнхоф невольно подумал о составе этих чернил — мысль, которую он немедленно подавил, потому что она вела в такие области, где рассудок начинал распадаться, не выдерживая нечеловеческой парадоксальности пониманий, агрессивно захватывающих всё внимание без остатка.

Читал он долго, до глубокой ночи. Лампа под зелёным абажуром отбрасывала круг света на стол, за пределами которого тьма казалась живой и ждущей. Прочитанное ложилось на душу слоем ледяного инея. Автор манускрипта — имени его Штайнхоф не нашёл, но по косвенным признакам понял, что это был человек, живший не менее трёх столетий назад, — описывал космологию столь чуждую, столь оскорбительную для любого человеческого представления о порядке вещей, что у Штайнхофа несколько раз возникало желание захлопнуть книгу и бросить её в камин. Но он продолжал читать, ведомый той же неодолимой силой, что заставляет человека смотреть на раздавленную змею, на открытую рану, на лицо покойника — силой, замешанной на ужасе и странном, постыдном любопытстве.

Согласно манускрипту, мир, воспринимаемый человеком, был лишь плёнкой, тончайшей мембраной, натянутой над бездной, как кожа на поверхности молока. Мембрана эта не была прочной; она колебалась, истончалась, а в некоторых местах — таких, как скалы, где стоял дом кузена, — истончалась настолько, что сквозь неё начинали просачиваться эманации того, что лежало внизу. Сущности, обитавшие в бездне, не были злыми или добрыми; они были абсолютно, беспредельно чуждыми. Они не испытывали к человеку ни ненависти, ни любви — лишь то безличное, холодное любопытство, с каким человек рассматривает инфузорию в капле воды, прежде чем капля высохнет на предметном стекле. Но внимание их было губительным. Оно проникало в душу, как радиация в живую ткань, и запускало в ней процессы необратимого изменения — мутации не тела, но духа.

Штайнхоф читал о том, что существуют люди, обладающие врождённой чувствительностью к эманациям бездны, — те, кого манускрипт называл «сосудами» или «вратами». Они могли не подозревать о своей природе до тех пор, пока не соприкасались с одним из аномальных мест; после соприкосновения в них пробуждалось нечто, дремавшее в крови и передававшееся по наследству из поколения в поколение, — искра бездны, крошечный фрагмент запредельной сущности, имплантированный в человеческий род в незапамятные времена. Штайнхоф подумал о своём кузене, исчезнувшем в водах гавани. Он подумал о себе — о странных снах, мучивших его в детстве, о необъяснимых приступах тоски, охватывавших его в сумерках, о чувстве, преследовавшем его всю жизнь, — чувстве, что он чужой в этом мире, что его настоящий дом находится где-то в другом месте. В месте, о котором он теперь знал больше, чем хотел бы знать...

На следующий день он вернулся в библиотеку и продолжил изыскания. Он нашёл письма кузена — толстую пачку, перевязанную чёрной лентой, спрятанную в ящике стола, запертом на ключ. Ключ он отыскал в кармане пальто кузена, которое всё ещё висело на вешалке в прихожей, — никто не позаботился убрать его после смерти хозяина. Письма были адресованы разным людям — некоторые из адресатов носили имена, которые Штайнхоф встречал в газетных некрологах, другие были ему незнакомы. Содержание писем было однотипным: кузен убеждал, уговаривал, заклинал. Он писал о необходимости «запечатать врата». Он упоминал некие «камни основания», разбросанные по всему миру, — места, где мембрана была особенно тонка. Дом на скалах был одним из них, и, судя по письмам, самым опасным.

Но были и другие письма, — те, которые кузен не отправил, — неоконченные, обрывающиеся на полуслове, исчёрканные. В них голос кузена менялся. Убеждённость уступала место сомнению, сомнение — страху, страх — отчаянию. Кузен писал о том, что его попытки запечатать врата провалились. Что он совершил ошибку, непоправимую ошибку: он не просто не смог закрыть проход — он привлёк внимание того, что находилось по ту сторону. И теперь это внимание было устремлено на него, как луч прожектора, и он чувствовал его постоянно, днём и ночью, во сне и наяву. Последнее письмо обрывалось на фразе: «Я больше не могу различать свои мысли и их мысли. Мысли бездны — это как…». Далее следовали три слова на том самом языке, который шёптал теперь Штайнхофу изнутри его собственного сознания.

Штайнхоф отложил письма и долго сидел неподвижно, глядя в забранное решёткой окно. На улице сгущались сумерки — те самые сумерки, что были гуще и тяжелее любых иных. Давление за грудиной усилилось, и шёпот, прежде бывший лишь невнятным бормотанием, вдруг прорезался — отчётливо, как голос диктора в радиоприёмнике, когда помехи внезапно исчезают.

«Ты прочитал. Ты знаешь. Ты — врата. Ты всегда был вратами, как и тот, кто был до тебя. Ты думаешь, что пришёл в тот дом по своей воле, движимый жадностью и необходимостью. Но это мы привели тебя. Мы вели тебя всю твою жизнь. Каждый твой шаг, каждый твой выбор, каждая твоя потеря — всё это вело тебя к порогу. Ты переступил его в ту ночь, и теперь ты наш, хотя ты ещё сопротивляешься.

Ты ищешь ответы в книгах. Ты найдёшь их, но они не помогут тебе. Знание не спасает. Знание — это яд, который мы вводим в вас медленно, чтобы вы привыкли к вкусу. Когда ты узнаешь всё, что хотел узнать, ты поймёшь, что знание и есть приятие. Ты поймёшь, что единственный выход — это вход. Ты вернёшься к дому. Ты откроешь книгу. Ты прочтёшь слова, которые мы написали для тебя прежде, чем была создана ваша Земля. И тогда ты станешь нами. Или мы станем тобой. Разницы нет».

Штайнхоф вскочил, опрокинув стул. Лампа покачнулась, и тени в комнате пришли в движение — бешеное, хаотичное, словно стая летучих мышей, потревоженных в пещере. Ему показалось, что в углах комнаты, там, куда не достигал свет, сгущается та самая активная чернота, которую он видел в доме на скалах. Что она выползает из щелей между половицами, стекает по стенам, собирается в лужи, которые затем начинают подниматься вверх, против всех законов физики, формируя колонны абсолютного мрака. Он схватил со стола тяжёлое пресс-папье — бронзовую сову с распростёртыми крыльями — и швырнул его в ближайшую тень. Пресс-папье пролетело сквозь черноту, не встретив сопротивления, и ударилось о стену, оставив в штукатурке глубокую выбоину. Тень колыхнулась, но не рассеялась.

Штайнхоф бежал из библиотеки, из дома кузена — бежал, как бежит человек, за которым гонится нечто, чему нет названия в его языке. Он бежал по ночным улицам, под фонарями, горевшими тускло и неровно, словно само пламя боялось тьмы, окружавшей его. Он бежал до тех пор, пока ноги не отказались нести его дальше, после чего упал на скамейку в каком-то сквере и долго сидел, хватая ртом ледяной воздух и чувствуя, как бешено колотится сердце — его собственное сердце, пока ещё его. Но шёпот не умолкал. Он звучал теперь непрерывно, как прибой, и в этом шёпоте, в его ритмических модуляциях, Штайнхоф начал различать нечто новое — оттенок удовлетворения. Словно бездна была довольна им. Словно он делал именно то, чего она от него ожидала.

Он поднялся и побрёл в гостиницу. В номере он запер дверь, задёрнул шторы, зажёг все лампы, какие были, — четыре штуки, — и сел в кресло, положив на колени револьвер. С холодным, рациональным расчётом он думал, что если умрёт, то шёпот прекратится, врата закроются. Но внутренний голос — его собственный, пока ещё его — ответил на это устало и горько: «Ты правда в это веришь? Ты правда думаешь, что смерть тела может остановить то, что не принадлежит материи? Твой кузен умер. Помогло ли это ему?..»

Штайнхоф закрыл глаза рукой. Шёпот внутри стал громче, яснее, торжествующее. Он говорил о море. О том, что море под скалами глубоко — глубже, чем думают люди, неизмеримо глубже, потому что дно его не каменное, а иное, и в этом ином дне есть расщелина, уходящая в такие глубины, где давление превращает материю в нечто, не имеющее названия. Шёпот говорил о том, что в этой расщелине обитают те, кто ждал его — ждал всегда, с того самого момента, как первая амёба разделилась в первородном океане, дав начало линии, которая через миллиарды лет привела к рождению Теофраста Штайнхофа. Вся эволюция, весь долгий путь от одноклеточных до человека разумного был лишь подготовкой, лишь созданием достаточно сложного сосуда, способного вместить искру бездны. И теперь, когда сосуд был готов, когда искра разгорелась в полную силу, оставалось лишь одно: вернуться.

Он сопротивлялся ещё три дня. Три дня он метался по городу, пытаясь найти священника, врача, кого угодно, кто мог бы изгнать то, что поселилось в нём. Священник, с ужасом выслушав его сбивчивый рассказ, осенил себя крестным знамением и посоветовал обратиться в лечебницу для душевнобольных. Врач прописал порошки и посоветовал избегать переутомления. Никто не мог помочь... И шёпот говорил с нечеловеческим злорадством: «Они не знают. Они не могут знать. Только ты знаешь. Только ты слышишь. Ты отмечен. Ты наш. Всегда был, ещё до рождения, до начала самой реальности. Хотя что такое реальность?». И смех, невыразимый, жуткий...

На исходе третьего дня, когда солнце опустилось за горизонт и небо приобрело оттенок застарелого кровоподтёка, Штайнхоф сел в двуколку и направил лошадь к дороге, ведущей на пустошь. Он больше не мог бороться. Он даже не был уверен, хочет ли он бороться. Шёпот стал частью его — такой же неотъемлемой, как дыхание, как сердцебиение. Тишина, которая наступила бы, если бы шёпот умолк, пугала его теперь больше, чем сам шёпот.

Дорога на пустошь была пуста. Вереск, мёртвый и ломкий, хрустел под колёсами. Ветер гнал над землёй клочья тумана, который на глазах густел, превращаясь в белёсую, непроглядную стену. Море внизу ревело — громче, чем в прошлый раз, и в его реве Штайнхофу слышались ритмы, те самые, что проступали в модуляциях шёпота: ритмы, слишком сложные, чтобы быть случайными, и слишком чуждые, чтобы быть музыкой. Он правил лошадью, не глядя на дорогу, — он знал путь. Он чувствовал его. Дом на скалах звал его, и зов этот был сильнее голода, сильнее жажды, сильнее инстинкта самосохранения.

Когда двуколка выехала на последний подъём и в разрыве тумана показался чёрный силуэт — приземистый, кубический, слепой, — Штайнхоф почувствовал то, чего не ожидал почувствовать. Облегчение. Глубокое, тёмное, постыдное облегчение, похожее на то, какое испытывает человек, возвращающийся домой после долгого и мучительного путешествия. Потому что дом на скалах и был его домом. Всегда был. Просто он не знал этого.

Дверь была открыта. Она ждала его — та самая металлическая дверь, которая в прошлый раз отворилась беззвучно и без усилий. Теперь она зияла, как разверстая пасть, и из неё тянуло всё тем же сладковатым, тошнотворным запахом. Штайнхоф спрыгнул с двуколки, не привязывая лошадь, — он знал, что она никуда не уйдёт, потому что и она, и он, и всё сущее были теперь во власти бездны. Он сделал шаг к порогу. Потом другой. Потом третий.

На пороге он остановился и обернулся... Позади него простиралась пустошь, затянутая туманом, и далеко, у самого горизонта, угадывалось слабое зарево — огни города, в котором он прожил больше двадцати лет и который теперь казался ему сном, смутным и бледнеющим с каждой секундой. Он посмотрел на небо. В разрыве облаков блеснула звезда — холодная, равнодушная, далёкая. Он подумал о том, что звёзды — тоже бездны, только разбавленные расстоянием. Что космос — это океан небытия, в котором островки материи плывут, как щепки, обречённые рано или поздно затонуть.

Потом он переступил порог. Тьма сомкнулась за его спиной, как смыкается вода над головой утопленника. И в этой тьме, в самом центре зала, там, где на каменном постаменте лежала книга, начало разгораться свечение — лишённое цвета, спектра, источника, зримое отсутствие тьмы. Сущность ждала его. Она ждала всегда. И шёпот, звучавший теперь уже не внутри, а снаружи, заполнявший собою весь объём зала, произнёс слова, которые Штайнхоф уже знал — знал с самого рождения: «Ты вернулся. Ты принял. Теперь осталось последнее. Открой книгу. Прочти. И станешь нами. И мы станем тобой. И бездна взглянет на мир твоими глазами».


Глава третья: Слово

Теофраст Штайнхоф стоял перед постаментом, и тьма вокруг него дышала — не метафорически, а самым буквальным образом: воздух в зале ритмично сжимался и расширялся, словно лёгкие некоего исполинского существа, распростёртого под каменным полом. Свечение над книгой, бывшее не светом, а зримым отсутствием тьмы, пульсировало в такт этому дыханию, и в его пульсациях мерещилась та же чудовищная, нечеловеческая размеренность, что и в шёпоте, заполнявшем его череп изнутри. Шёпот теперь звучал не только внутри; он просачивался в зал сквозь стены, сквозь пол, сквозь камень и свинец, и каждый его слог отдавался вибрацией в костях, в зубах, в заполненных студенистой влагой глазных яблоках. Весь дом был резонатором, настроенным на частоту бездны, и Штайнхоф, находясь в его сердце, ощущал себя струной, натянутой до предела, готовой вот-вот лопнуть.

Книга больше не лежала неподвижно. Её страницы — толстые, пергаментные, потемневшие от времени до цвета запёкшейся крови — медленно шевелились, переворачиваемые незримыми пальцами, и каждая открывавшаяся страница добавляла к свечению новую ноту, новый оттенок абсолютной черноты, вспыхивавшей, как антисвет, перед которым самый глубокий мрак казался бы серым и блёклым. Знаки на обложке, выдавленные в коже, теперь горели — тихим, холодным багрянцем, и Штайнхоф, взглянув на них, увидел, что они складываются в слова на том языке, который он теперь понимал без усилий, как понимал биение собственного сердца. Слова гласили: «Открой — и будешь. Прочти — и станешь. Произнеси — и завершится».

Повинуясь приказу, который исходил одновременно извне и изнутри, так что он не мог бы сказать, где заканчивается его воля и начинается воля бездны, Штайнхоф протянул руки к книге. Пальцы его коснулись переплёта, и прикосновение это было подобно электрическому разряду — не тому, что бьёт и отбрасывает, а тому, что пронизывает каждую клетку, заставляя её вибрировать в резонансе с источником. Кожа переплёта была холодна, как лёд, но под этим холодом ощущалось движение — медленное, червеобразное, словно в толще материала, под внешней мембраной, что-то извивалось, нетерпеливо ожидая освобождения. Он отстегнул застёжки — они поддались легко, — и раскрыл книгу на первой странице...

Текст, представший его глазам, не был написан чернилами в обычном смысле. Строки, начертанные на пергаменте, состояли из того же багряного свечения, что и знаки на обложке, но, присмотревшись, Штайнхоф понял, что это не начертание поверх материала, а скорее — истончение самой ткани страницы, микроскопические прорехи, сквозь которые просачивался свет бездны. Символы были живыми. Они двигались, переливались, складывались в слова, которые немедленно отзывались в сознании Штайнхофа эхом, и эхо это было наполнено значением — значением столь плотным, столь концентрированным, что от каждого прочитанного слова его рассудок прогибался, как мост под тяжестью перегруженного состава. Он не читал — он впитывал, и процесс этот был не обучением, а приятием, не усвоением знания, а его инкарнацией.

Первые строки говорили о Начале — не о начале мира, каким его знают люди, а о том, что предшествовало всякому началу. О бездне, которая была всегда, потому что само понятие «всегда» было лишь одной из её эманаций, выброшенной в бытие, как искра из костра. Бездна не знала времени, потому что время было её творением, отходом, пеной на поверхности её беспредельности. Она не знала пространства, потому что пространство было лишь растяжением её сути, истончением, позволившим возникнуть раздельности и множественности. Она не знала бытия, потому что само бытие было лишь рябью на океане небытия — рябью, которой суждено рано или поздно сгладиться, раствориться, исчезнуть, как исчезает круги на воде.

Далее речь шла о тех, кто обитает в бездне. Шёпот называл их многими именами, но ни одно из этих имён не было подлинным, потому что подлинное имя сущностей бездны не могло быть произнесено ни на одном языке, созданном материей. В человеческом сознании они отражались как архетипы ужаса — бесформенные, многоликие, многоглазые, но эти образы были лишь рябью на поверхности восприятия, попыткой ограниченного разума вместить безграничное в привычные рамки. Штайнхоф, читая, видел их — не глазами, а тем новым органом восприятия, что вырос в нём за эти дни. Видел, как они роятся в пустоте, которую люди называют космосом, — не внутри него, а сквозь него, как если бы звёзды и планеты были лишь прозрачными стёклышками в калейдоскопе, за которыми кишела подлинная реальность. Видел, как они просачиваются сквозь истончённые места мембраны, — через сны безумцев, через отражения в чёрных зеркалах, через слова, произнесённые шёпотом в пустых комнатах, через кровь отмеченных, носящих в себе крупицу бездны.

Страницы переворачивались, и боль, которую Штайнхоф испытывал при чтении каждого нового слова, усиливалась. Боль была странная — не физическая, хотя тело его реагировало на неё судорогами, скручивавшими мышцы узлами. Она исходила из самого ядра его существа, из того места, где пребывало его «я», — и это «я» под напором прочитанного начинало трескаться, как скорлупа яйца под клювом птенца. Что-то внутри него умирало — то, что он прежде считал собою: его воспоминания, его страхи, его привязанности, его имя. Всё это отслаивалось, опадало, как струпья с заживающей раны, и под ними обнажалось нечто иное — гладкое, тёмное, блестящее, как обсидиан. Нечто, бывшее им всегда, но скрытое под слоями человеческого, наросшими за годы жизни среди людей.

Он перевернул страницу и наткнулся на слова, обращённые непосредственно к нему лично — к Теофрасту Штайнхофу, названному по этому имени, которое было дано ему при крещении и которое теперь, будучи написанным языком бездны, показалось ему чужим, как бирка на багаже, давно утерянном и забытом. Текст говорил о линии его рода — длинной, извилистой цепочке, тянувшейся от первого носителя искры, жившего в те времена, когда материки ещё не приняли нынешних очертаний, через поколения и поколения, через войны, переселения, страшные века, и всё это — каждое звено — было рассчитано, направлено, предопределено. Бездна играла в долгую игру, переставляя людей, как фигуры на доске, и все они — его предки, его кузен, он сам — были лишь ходами в этой партии, приближавшими финал. Финал, которым должен был стать он. Он — врата. Он — слово, которое произнесёт бездна в мир.

И тогда Штайнхоф начал читать вслух. Он не хотел этого; его губы разомкнулись против его воли, язык задвигался, гортань исторгла первые слоги, и голос, зазвучавший в зале, был не его голосом. Вернее, он принадлежал ему, но лишь в той мере, в какой труба принадлежит воздуху, проходящему сквозь неё. Звуки, слетавшие с его губ, были теми самыми, что он слышал во сне и наяву все эти дни, — щелчки, гортанные вибрации, инфразвуковые модуляции, — и теперь они обретали физическую силу. Стены зала завибрировали. Пыль, веками лежавшая на барельефах, взметнулась в воздух, и в её клубах проступили очертания тех фигур, что были изображены на камне, — но теперь они не стояли на месте, а тянулись к центру зала, к постаменту, к человеку, читающему Книгу.

С каждым произнесённым словом давление в зале росло. Воздух становился плотным, вязким, как патока; каждый вдох давался с усилием, и в лёгкие попадало нечто большее, чем воздух, — некая субстанция, холодная и одновременно жгучая, которая, попадая в кровь, растекалась по телу ледяным пламенем. Штайнхоф чувствовал, как она достигает конечностей, как проникает в кости, в костный мозг, в самую сердцевину его физического естества, и как это естество начинает меняться под её воздействием. Кожа его потемнела, приобретая оттенок того свинца, что покрывал крышу дома; поры расширились, и из них начало сочиться нечто, похожее на испарину, но мерцающее в пульсирующем свете бездны багряными искрами. Ногти на его пальцах, впившихся в края книги, начали удлиняться, загибаться, становиться полупрозрачными, обнажая под собою не плоть, а всё ту же активную черноту, заполнявшую теперь его тело, как вода заполняет губку.

Но страшнее телесных изменений были изменения сознания. Штайнхоф, продолжая читать — он не мог остановиться, слова текли сквозь него, как вода сквозь прорванную плотину, — ощущал, как его восприятие расширяется, выходит за пределы черепной коробки, за пределы зала, за пределы дома. Он видел пустошь, затянутую туманом. Видел город, спящий в долине, с его редкими огнями, казавшимися теперь такими же блёклыми и нереальными, как отражения в мыльной плёнке. Видел море, вздымавшее валы у подножия скал, и дно морское, уходившее вниз, вниз, вниз — в ту самую расщелину, о которой говорил шёпот, и дальше, сквозь расщелину, в недра планеты, где камень становился пластичным, а затем и вовсе терял свойства материи, переходя в ту область, где не действовали законы физики, а царили законы бездны. Там, в этой раскалённой, но лишённой света полости, кишели сущности, ждавшие его. Они поднимались. Они приближались. Они уже касались его своими щупальцами-не-щупальцами, своими органами-не-органами, и прикосновения эти были одновременно омерзительны и мучительно, невыразимо сладостны.

Чтение приближалось к концу. Страницы, которых, казалось, было не более нескольких десятков, всё не кончались; книга разворачивалась перед ним, как сама вечность, и каждая новая страница содержала слова, более страшные и более откровенные, чем предыдущая. Теперь в тексте не было даже подобия повествования; это была прямая речь бездны, обращённая к нему — её новорождённому сыну и одновременно её новому телу. Бездна говорила ему о том, что случится, когда он дочитает последнее слово. Мембрана, отделяющая мир людей от запредельного, лопнет — не везде, но в этой точке, на этом утёсе, в этом доме, воздвигнутом в незапамятные времена как раз для этой цели. Щель, которая откроется, будет невелика — не больше, чем зрачок в сравнении с глазом, — но через неё в мир хлынет то, чему нет места в мире, и этого будет достаточно. Этого всегда бывало достаточно. Каждое открытие врат изменяло реальность — незаметно для тех, кто не умеет видеть, но необратимо. Бездна не завоёвывала; она просачивалась. Она не разрушала; она замещала. И каждый из тех, через кого она входила, становился её частью — её органом, её конечностью, её голосом.

Штайнхоф — то, что ещё оставалось от Теофраста Штайнхофа в этой разрушающейся оболочке, — попытался замолчать. Он сжал челюсти с такой силой, что зубы хрустнули, и осколки эмали смешались с кровью и той багряной субстанцией, что сочилась сквозь его десны. Но рот его продолжал открываться и закрываться, повинуясь не его воле, а ритму бездны, и слова продолжали выходить — уже почти беззвучно, потому что голосовые связки были разорваны напряжением, но сила их от этого не уменьшалась. Теперь слова писались прямо в воздухе зала, вспыхивая на мгновение багряными сполохами и тут же впитываясь в стены, пол, потолок, в камни, из которых был сложен дом, в свинцовую крышу, в скалу под фундаментом, в море, омывавшее скалу, в облака, сгущавшиеся над морем.

И наступил момент, когда осталось последнее слово... Штайнхоф увидел его — одну-единственную руну, пылавшую на развороте книги, как чёрное солнце. Он знал это слово. Он знал его всегда — с той минуты, как первая искра бездны вошла в кровь его далёкого предка, оно ждало его в конце пути, как ждёт путника дверь его дома. Это было Имя — не имя бездны и не имя сущностей, но то Слово, которым бездна вызвала себя из небытия в бытие, когда пожелала сотворить время и пространство. Произнести его означало завершить круг. Означало стать бездной, которая произносит себя. Означало растворить грань между творцом и творением, между сосудом и содержанием, между человеком и запредельным.

Он произнёс его.

Звук, раздавшийся в зале, не был громким — он был абсолютным. Он поглотил все прочие звуки: шёпот, дыхание дома, рёв моря за стенами, биение сердца самого Штайнхофа. На одно бесконечно малое и бесконечно долгое мгновение воцарилась тишина — не отсутствие шума, а его отрицание, такое же активное и всепоглощающее, как та тьма, что заменила собою свет в доме на скалах. А затем эта тишина лопнула, и сквозь неё хлынуло Оно.

Штайнхоф увидел бездну — теперь не краешком восприятия, не через замочную скважину истончённой мембраны, а прямо, непосредственно, всей полнотой того, чем он стал. Увидел её бесконечность — не пустую, а кишащую, как гнилое мясо кишит личинками мух, только вместо личинок были сущности, каждая из которых вмещала в себя больше бытия, чем вся человеческая вселенная. Увидел её центр, который был везде и нигде, — точку, где сходились все линии, все вероятности, все реальности, и откуда они расходились вновь, как щупальца гигантского спрута, охватывающего мироздание. Увидел тех, кого шёпот называл Стражами, — они вовсе не стерегли бездну от внешнего мира, они, напротив, стерегли внешний мир от бездны, и теперь, когда врата открылись, они отступали, давая дорогу тому, чему должны были препятствовать, ибо их служба была конечна, а бездна — бесконечна...

И в этот момент, на самом пороге полного слияния, на той тонкой, как лезвие бритвы, грани, где ещё теплился осколок человеческого сознания Теофраста Штайнхофа, он понял. Понял весь ужас того, что произошло, — не того, что он потерял, а того, что он навлёк. Он увидел будущее — не картинами, а знанием, таким же точным и неопровержимым, как знание математической формулы. Увидел, как щель, открытая им, будет расширяться — медленно, незаметно, но неумолимо, год за годом, десятилетие за десятилетием, пока не охватит весь мир. Увидел, как одержимость будет распространяться среди людей. Увидел, как искра безумия будет разгораться всё ярче с каждым поколением. Увидел и последние дни — когда мембрана лопнет окончательно и бездна втянет в себя остатки реальности, как человек втягивает устрицу с раковины, чтобы переварить её в своём чреве.

И самым страшным в этом знании было то, что он, Теофраст Штайнхоф, больше не испытывал по этому поводу ни страха, ни сожаления. Человеческая часть его ещё цеплялась за эти чувства, как цепляется за опору сорвавшийся в пропасть, но та часть, что уже стала бездной, взирала на грядущее с холодным, спокойным, бесконечно терпеливым удовлетворением. Бездна не торопилась. Ей некуда было торопиться. Она существовала вне времени, и конец мира был для неё таким же моментом, как и его начало, — и то и другое она видела одновременно, из точки, где все времена сливались в одно вечное сейчас.

Тело, стоявшее перед постаментом, больше не было телом Штайнхофа в сколько-нибудь осмысленном значении. Оно выросло — конечности его удлинились и приобрели дополнительные суставы, торс раздался, а из плеч и спины начали прорастать новые отростки, слепо шарящие в воздухе, как щупальца морской анемоны. Кожа полностью сошла, обнажив под собою не мышцы и кости, а ту самую активную черноту, которая теперь была его истинной плотью, — черноту, в глубине которой вспыхивали и гасли багряные искры, складывавшиеся в те же символы, что покрывали страницы книги. Глаза — или то, что когда-то было глазами, — обратились внутрь, в бездну, и теперь глядели на мир оттуда, из запределья, сквозь прореху в мембране, которая когда-то была человеком по имени Теофраст Штайнхоф. Рот всё ещё двигался, но звуков больше не было — лишь тихая вибрация, заставлявшая воздух в зале сворачиваться в причудливые узоры.

Сущности, поднявшиеся из расщелины под морем, вошли в зал — не сквозь дверь, а сквозь саму материю стен, для которых их пребывание в пространстве было не более чем рябью. Они окружили фигуру, стоявшую у постамента, — своё новорождённое дитя и своё новое вместилище, — и начали с ним сливаться, входить в него, как входят в дом после долгого отсутствия. И с каждым таким слиянием фигура менялась, становилась всё менее человеческой, всё более соответствующей образу, отчеканенному на барельефах зала, — тому образу, что был древнее самой Земли и который теперь обрёл плоть, чтобы ходить по миру и смотреть на него глазами, бывшими когда-то глазами человека.

Но в самой сердцевине этого чудовищного конгломерата, в крошечной точке, сравнимой разве что с последней искрой догорающего костра, ещё теплилось нечто, бывшее когда-то Теофрастом Штайнхофом. Не сознание в полном смысле — скорее, память о сознании, эхо мысли, застывшее в вечном, неизбывном ужасе. Эта искра видела всё, что видело теперь существо, в которое она была заключена. Она видела бездну изнутри, без фильтров, без ограничений — видела её такой, какая она есть, и знание это было бесконечной, неутолимой мукой, не имевшей ни конца, ни перерыва, ни надежды на избавление. Потому что бездна не отпускает тех, кто стал ею. Потому что вечность — это не дар и не проклятие, а просто способ существования, и тот, кто приобщился к нему, уже не может перестать быть. И Теофраст Штайнхоф, вернее, то, что от него осталось, будет существовать всегда — в центре бездны, глядя на мир, не в силах ни отвести взгляд, ни закрыть глаз, ни хотя бы утешиться безумием, потому что безумие — это тоже форма бытия, а здесь, в сердце запредельного, не было места даже для него.

Свечение над книгой погасло. Книга захлопнулась, и звук этот был подобен удару колокола. Дом замер, прекратив своё дыхание; стены его перестали вибрировать, барельефы застыли, и тьма в зале из активной, живой сделалась обычной, почти уютной тьмой подземелья, лишённого света. На постаменте, там, где только что лежала книга, теперь не было ничего, кроме горстки праха — всё, что осталось от страниц, веками хранивших запретное знание. За окнами, всё ещё закрытыми каменными ставнями, занимался рассвет — серый, мутный, неразличимый почти.

А то, что стояло в центре зала, медленно, неуклюже, словно ещё не привыкнув к законам материального мира, развернулось и двинулось к двери. Оно вышло на порог — и остановилось, вглядываясь в пустошь, затянутую остатками ночного тумана. Море внизу утихло и будто бы ждало. Где-то далеко, за горизонтом, вставало солнце — маленькое, бледное, потерянное в равнодушной бесконечности неба, — и лучи его, коснувшись фигуры на пороге, не отразились, но поглотились ею, исчезли в активной черноте, как исчезает всё, что соприкасается с бездной.

Оно стояло и смотрело на мир — новый мир, принадлежавший ему по праву рождения, — и в глубине его, в крошечной точке, заточённой в сердцевине кошмара, эхо, бывшее когда-то Теофрастом Штайнхофом, беззвучно кричало. Кричало и будет кричать вечно, потому что вечность — это и есть тот крик, который никто не услышит и который никогда не кончится.

06 мая 2026

О мифологии и наследии Г.Ф. Лавкрафта


Глава 1. Рождение «Йог-Сототерии» (1917–1937)

История сотворения самого мрачного и влиятельного пантеона в литературе ужасов началась не с грохочущего откровения, а с тихой переписки и скрупулезной, почти научной работы воображения. Сам Говард Филлипс Лавкрафт, джентльмен из Провиденса, чуждый всякой пафосности, относился к своим творениям с долей самоиронии. Он никогда не называл их «Мифами Ктулху» — этот термин, ставший каноническим, был введен в оборот значительно позже его последователем и издателем Августом Дерлетом. Для себя же Лавкрафт, посмеиваясь, использовал другое, более точное и экзотичное слово — «Йог-Сототерия» (Yog-Sothothery), ставя во главу угла не осьминогоголового гиганта, дремлющего в Р'льехе, а всепроникающую космическую сущность, воплощающую само пространство-время.

Эта самоирония не должна вводить в заблуждение. Лавкрафт не просто придумывал монстров; он, подобно одинокому божеству, плел из слов ткань совершенно иной, чуждой и пугающей вселенной. Каждое существо и каждое божество не было случайной выдумкой, а становилось кирпичиком в фундаменте его главного художественного замысла: показать ничтожность человечества перед лицом безразличного и непостижимого космоса. Каждый год приносил с собой новые, все более грандиозные и многосложные образы, поскольку космологическая система, исходя из предпосылок, стремилась к завершенности и непротиворечивости.

Начало этому было положено в 1917 году. Молодой Лавкрафт, только нащупывающий свой уникальный голос, пишет рассказ «Дагон». В нем нет еще ни слова о великих Древних, но уже появляется первое звено будущей мифологии — гигантское амфибийное существо, которому поклоняются подводные твари. Это божество, заимствованное из семитской мифологии, но переосмысленное в духе фирменного «космического ужаса», стало не просто чудовищем, а предвестником, первым смутным сигналом из бездны, говорящим о том, что под толщей воды таятся существа, чья история древнее человеческой. Рассказ был написан в июле, но увидел свет лишь в ноябре 1919 года, став точкой отсчета для всех последующих кошмаров.

Следующим ключевым звеном, возникшим в 1920 году, стал Ньярлатхотеп — фигура совершенно иного порядка. В одноименной поэме в прозе Лавкрафт выводит на сцену не звероподобное чудище, а «высокого смуглого человека», похожего на фараона, который появляется из Египта, сея вокруг себя хаос и безумие. В этом персонаже, его первом «боге» со своей индивидуальностью, уже видна зрелость замысла: ужас обретает разум, становится посланником и душой иных, внешних божеств. Ньярлатхотеп — это та часть космического кошмара, которая способна напрямую, с издевкой и презрением, общаться с человечеством, играя на его слабостях.

В первой половине 1920-х годов Лавкрафт активно заселял свои миры существами «второго плана», которые, тем не менее, составляли плоть и кровь его вселенной. В рассказе «Пёс» (1922) впервые мелькают упыри-гулы — жуткие гуманоиды-каннибалы, роющиеся в могилах. А в написанном в конце 1926 года «Загадочном доме на туманном утёсе» появляется Ноденс — седовласый бог-охотник из кельтских легенд, «Повелитель Великой Бездны», который станет редким, почти уникальным примером если не благой, то, по крайней мере, не враждебной человеку высшей силы.

Этот же, 1926 год, стал поистине поворотным. Позже он будет назван annus mirabilis, годом чудес, в творчестве писателя. Именно тогда Лавкрафт написал свой главный манифест — рассказ «Зов Ктулху». Вместе с этим текстом в мир явился и сам Ктулху — Великий Древний, спящий в затонувшем городе Р'льех. Образ колоссальной антропоморфной каракатицы с драконьими крыльями, чьи сны способны влиять на разум чувствительных людей, стал не только центральным столпом всей будущей мифологии, но и ее символом. В этом же году в «Серебряном ключе» были созданы бородатые и плавниковые гнорри — раса водных существ из Страны Снов, а в повести «Сомнамбулический поиск неведомого Кадата» — безмолвные и безликие Ночные призраки, существа, являющиеся словно сгустками первозданной тьмы.

Переход в 1927 год ознаменовался появлением божества, которое Лавкрафт считал, возможно, самым фундаментальным. В романе «Случай Чарльза Декстера Варда» (написан в 1927, но опубликован посмертно) впервые упоминается Йог-Сотот. Это уже не просто обитатель других планет или глубин. Йог-Сотот — это и «Врата», и «Ключ», и «Страж Врат», олицетворение единого пространства-времени, существующий одновременно везде и всегда. Его включение в пантеон вывело лавкрафтовскую космогонию на принципиально новый, метафизический уровень.

Следующие несколько лет породили целую плеяду инопланетных рас, чье присутствие расширило границы мифа до масштабов галактики. 1928 год подарил нам сразу двух значимых существ. В рассказе «Проклятие Йига», написанном для Зелии Бишоп, появился Йиг — бог-змей, «отец всех змей», который, в отличие от большинства Древних, мог быть милостив к тем, кто проявлял уважение к его чешуйчатым потомкам, и жестоко карал тех, кто причинял им вред. В том же году, в другом «соавторском» рассказе, «Последний опыт», было впервые произнесено имя Шуб-Ниггурат, «Черного Козла Лесов с Тысячью Младых», воплощающего извращенное плодородие, чья суть навсегда осталась окутана зловещими намеками и формулами заклинаний. Это имя будут повторять герои многих последующих произведений, призывая то, что невозможно описать словами.

Конец 1929-го и 1930 год ознаменовались появлением существ, прочно связавших ужас с научной фантастикой. В сонетном цикле «Грибы с Юггота» и особенно в повести «Шепчущий во тьме» (написана в 1930) Лавкрафт впервые детально описал Ми-го — разумных инопланетных грибов с далекой планеты Юггот (которой в его вселенной являлся Плутон). Эти крабоподобные создания, способные переносить человеческий мозг в особый цилиндр для путешествий сквозь космос, стали символом холодного, технологичного и совершенно чуждого разума. Именно в этой повести Лавкрафт бегло упомянул и божество по имени Хастур, созданное ранее Амброзом Бирсом и развитое Робертом Чемберсом в «Короле в желтом», органично вплетя его в свою вселенную.

Рубеж 1930-х стал временем создания самых знаменитых и масштабных инопланетных рас. 1931 год, наравне с 1926-м, стал одним из самых плодотворных. В повести «Тень над Иннсмутом», написанной в ноябре–декабре этого года, перед читателем впервые предстали Глубоководные — похожие на амфибий существа, обитающие в подводных городах и вступающие в противоестественные союзы с людьми из портовых поселений. Там же были впервые упомянуты и их хозяева, божества Дагон и Гидра, известные ранее лишь по смутным описаниям. А в написанном в феврале-марте того же года колоссальном полотне «Хребты Безумия» Лавкрафт явил сразу две сущности, неразрывно связанные друг с другом. Во-первых, это Старцы — напоминающие гигантские бочонки с пятиконечными головами пришельцы, которые миллиарды лет назад первыми колонизировали Землю. Во-вторых, это их творение и проклятие — Шогготы, аморфные, способные к любой трансформации многоклеточные массы, изначально бывшие рабами, но в итоге восставшие и уничтожившие своих хозяев. Примерно в этот же период Лавкрафт, известный своей любовью к заимствованию удачных образов у коллег-корреспондентов, включил в свой пантеон Тсатхоггуа — ленивое черное божество-жабу, созданное его другом Кларком Эштоном Смитом.

Наконец, последним великим творением Лавкрафта на ниве инопланетных рас стала Великая Раса Йит, появившаяся в повести «За гранью времен», написанной между 1934 и 1935 годами и опубликованной в 1936-м. Это были существа, способные к путешествиям во времени путем перемещения своего разума в тела других созданий. Вместе с ними на сцену выходит и Азатот — «слепой бездумный бог», ядерный хаос в центре мироздания, чей чудовищный трон окружает сонм безглазых и беззвучных флейтистов. Это было последнее и, возможно, самое грандиозное божество, завершающее лавкрафтовскую картину космоса как безнадежного, атеистического механизма, лишенного смысла и сострадания.


Глава 2. Гримуары и манускрипты Лавкрафта (1918–1936)

Если пантеон Древних был сердцем лавкрафтовской вселенной, а инопланетные расы — ее плотью, то вымышленные книги, без сомнения, стали ее нервной системой. Именно через эти запретные фолианты, пыльные манускрипты и рассыпающиеся кодексы герои Лавкрафта — и вместе с ними читатель — прикасались к знанию, что было «не предназначено для человека». Создание целой библиотеки «запретных» трудов стало, пожалуй, самой тонкой и успешной мистификацией писателя. Он не просто изобретал названия; он тщательно, с маниакальной страстью архивариуса, выстраивал историю их происхождения, биографии их безумных авторов и корпус ссылок, создавая иллюзию настолько плотной и убедительной, что десятилетия спустя эти книги продолжали искать в библиотечных каталогах, а библиофилы до сих пор мечтают заполучить их несуществующие оригиналы. Рождение этой библиографической легенды произошло раньше, чем принято считать, и первым творением на этом пути был вовсе не знаменитый «Некрономикон».

Точкой отсчета, годом, когда в литературе появился первый лавкрафтовский магический текст, стал 1918-й. В небольшом рассказе «Полярная звезда», навеянном снами и написанном в стилизованной, архаичной манере, впервые были упомянуты «Пнакотические манускрипты». Это название, звучащее столь же загадочно, сколь и непроизносимо, стало первым кирпичиком в фундаменте его будущей библиотеки. Лавкрафт тогда еще не знал, во что разовьется этот замысел, но интуиция уже подсказывала ему, что наличие неких «рукописей», предшествующих человеческой истории, придает повествованию непередаваемый колорит древности и тайны. Впоследствии к этим манускриптам, якобы созданным Великой Расой Йит в меловом периоде, он будет возвращаться вновь и вновь. Мы встретим их и в «Сомнамбулическом поиске неведомого Кадата», и в «Хребтах Безумия», и в «За гранью времен», где они послужат ключом к разгадке шокирующей тайны о переселении разумов. Именно «Пнакотические манускрипты» стали первым звеном в длинной цепи, а их создание в столь раннем произведении доказывает, что Лавкрафт начал возводить свою библиографическую твердыню еще до того, как создал большинство своих знаменитых божеств.

Следом, уже в 1920 году, из того же онейрического источника, что питал всю его раннюю прозу, появились «Семь Тайных Книг Хсана». В рассказе «Иные боги» мудрец Барзай Мудрый взбирается на запретную вершину Хатег-Кла, вооружившись знаниями, почерпнутыми из этого сборника свитков. Лавкрафт, в свойственной ему манере, не дал никаких пояснений — лишь имя, окутанное туманом. Известно, что эти книги имели некое китайское происхождение и были написаны мудрецом Хсаном во II веке до нашей эры. Этот сборник так и остался одним из самых туманных артефактов мифологии, скорее поэтическим символом скрытого знания, нежели четко очерченным томом. Однако его функция была ясна: показать, что опасная мудрость приходит к человеку с самых разных сторон света, из культур, столь же древних, сколь и далеких друг от друга.

1921 год стал годом, когда на сцене появился ключевой персонаж всей библиографической саги, хотя сама книга еще пребывала в тени. В рассказе «Безымянный город» безымянный герой, блуждающий по подземным руинам в Аравийской пустыне, произносит некое двустишие, приписывая его авторство «безумному арабу Абдулу Альхазреду». Это момент тихого, но тектонического сдвига. Рассказчик добавляет, что автор этих строк является создателем некоего «запретного труда». Именно так, через упоминание автора, началась история величайшего и самого известного вымышленного гримуара в истории литературы. Лавкрафт словно готовил почву, позволяя корням легенды прорасти в сознании читателя прежде, чем явить миру сам ядовитый цветок.

Этот цветок распустился в 1922 году в рассказе «Пёс» (опубликован в 1924-м). Два декадента-некроманта, Сент-Джон и рассказчик, роются в старинном голландском склепе, и среди их чудовищных трофеев находится книга, которая навсегда изменит правила игры в литературе ужасов. Лавкрафт пишет: «...жуткий "Некрономикон" безумного араба Абдула Альхазреда...». Впервые название было произнесено. И хотя в рассказе о книге не говорится почти ничего конкретного, сам факт ее существования, сам звук этого слова — Necronomicon — производил гипнотический, почти заклинательный эффект. Лавкрафт позже признавался, что название пришло к нему во сне, и это объясняет его не-человеческую, инфернальную благозвучность. Оно будто само по себе является формулой вызова. В этом же году в его черновиках появляется и незаконченный роман «Азатот», где имя этого слепого ядерного хаоса впервые становится частью его художественного мира. Позднее, в рассказе «Грезы в ведьмином доме» (1932), Лавкрафт создаст и «Книгу Азатота» — фолиант, который Ньярлатхотеп в облике Черного Человека предлагает подписать кровью несчастной героине.

К 1927 году Лавкрафт почувствовал необходимость систематизировать миф, который стремительно разрастался. В этом году, в романе «Случай Чарльза Декстера Варда», он не только ввел Йог-Сотота как ключевое божество, но и создал краткую, но исчерпывающую псевдоисторию «Некрономикона», которая была опубликована как отдельная заметка в 1938 году, уже после его смерти. Теперь книга обрела свою легенду. Она была объявлена изначально написанной на арабском языке под названием «Аль-Азиф» (что отсылает к ночным звукам насекомых, которые в фольклоре считались беседами демонов). Ее автор, Абдул Альхазред, был не просто безумцем, а великим магом и путешественником, поклонявшимся Йог-Сототу и Ктулху; он десять лет провел в пустынях, изучая тайны Вавилона и Мемфиса, прежде чем написать свой чудовищный труд в Дамаске около 730 года н.э. Легенда гласила, что сразу после завершения книги он был растерзан невидимым чудовищем на глазах у толпы. Затем Лавкрафт выстроил линию переводов: в 950 году греческий ученый Теодор Филет перевел книгу на греческий, дав ей то самое название — «Некрономикон». В XIII веке Олаус Вормиус сделал латинский перевод, который дважды издавался: в XV веке (готическим шрифтом) и в XVII-м. Именно этот латинский текст и стал основным источником знаний для героев его рассказов. Английский же перевод, выполненный доктором Джоном Ди, был известен лишь в виде фрагментов. Эта скрупулезная история, полная реальных и вымышленных имен, дат и географических привязок, придала книге такую степень правдоподобия, что многие читатели до сих пор отказываются верить в ее вымысел.

Однако магия «Некрономикона» заключалась не в изоляции, а в способности образовывать связи. Лавкрафт создал его не как уникальный артефакт, а как центральный узел в целой сети запретных текстов. И этот метод разделенной, коллективной мифологии стал одним из его главных нововведений. Уже в конце 1920-х годов в его произведениях начинают мелькать другие труды, созданные его друзьями и протеже. Из переписки с Кларком Эштоном Смитом в его вселенную перекочевывает «Книга Эйбона» (Liber Ivonis, или Livre d'Eibon) — главный гримуар Гиперборейского цикла Смита, написанный великим магом доисторической эпохи. Лавкрафт с радостью упоминает ее в своих ключевых текстах: в «Грезах в ведьмином доме», в «Твари на пороге», в «За гранью времен» и «Обитателе тьмы». Он даже создает ее переводы, упоминая нормандско-французскую версию в «Дневнике Алонзо Тайпера». «Книга Эйбона» стала для Гипербореи тем же, чем «Некрономикон» был для всего мира — хранилищем запретной мудрости.

Начало 1930-х стало периодом бурного разрастания этой фэнтезийной библиотеки, и значительная часть книг пришла в нее извне. Сперва Роберт И. Говард (создатель Конана) изобрел «Безымянные культы» (Nameless Cults), книгу Фридриха фон Юнцта, которая впервые появилась в его рассказах «Дети ночи» и «Черный камень» в 1931 году. Лавкрафт, в восторге от концепции, попросил Августа Дерлета придумать аутентичное немецкое название, и так на свет появились «Unaussprechlichen Kulten» — «Невыразимые культы», впервые упомянутые под этим именем в соавторском рассказе Лавкрафта и Хейзел Хилд «Ужас в музее» (1932). Это было идеальное пополнение: мрачный, тевтонский аналог «Некрономикона», чей автор, фон Юнцт, был найден мертвым в запертой комнате со следами когтей на горле — классическая лавкрафтовская деталь.

Затем настал черед Роберта Блоха, юного дарования и будущего автора «Психо». Блох создал Людвига Принна, колдуна и ересиарха, и его мерзкий труд «Тайны Червя» (Mysteries of the Worm). Впервые книга появилась в рассказе Блоха «Тайна в гробнице» в 1935 году. Лавкрафт не просто принял этот дар, но и облагородил его, придумав в 1936 году для рассказа «За гранью времен» звучный латинский титул «De Vermis Mysteriis», под которым книга и вошла в канон. В том же ключе он поступил и с «Культами гулей» (Cultes des Goules), тоже созданными Блохом. Дерлет позже оспаривал авторство, но и Блох, и сам Лавкрафт подтвердили, что книга графа д'Эрлетта (чья фамилия была прозрачным анаграмматическим псевдонимом самого Дерлета) появилась благодаря воображению юного Блоха. Лавкрафт вплел ее в ткань мифа, упомянув в «За гранью времен» и «Обитателе тьмы» как «infamous Cultes des Goules of Comte d’Erlette».

Ближе к концу жизни, в 1936 году, Лавкрафт совершает еще один библиографический жест, на сей раз в адрес Дерлета. В рассказе «Обитатель тьмы», который стал своего рода финальным аккордом и местом встречи для множества элементов мифологии, он вводит «Элтдаунские черепки» (Eltdown Shards) — таинственные глиняные таблички, якобы найденные в Великобритании, расшифровкой которых увлекался Дерлет. Это было не просто упоминание, а посвящение, знак признания заслуг друга в построении их общей вселенной. В том же рассказе мы встречаем и «People of the Monolith», и множество других уже знакомых нам книг, создавая то самое «пространство общего зла», о котором Лавкрафт писал в письмах.

Завершая этот обзор, невозможно не упомянуть «Книгу Азатота». В отличие от всех прочих фолиантов, которые были инструментами познания — пусть и гибельного, — эта книга являлась инструментом прямого порабощения. Она впервые упоминается в «Грезах в ведьмином доме» (1932) как фолиант, хранимый Ньярлатхотепом в обличье Черного Человека. Чтобы подписать ее, не нужно было ее читать; достаточно было поставить подпись кровью, отрекаясь от своей души. Это не книга-источник, а книга-договор, и ее появление стало мрачной кульминацией идеи о том, что оккультное знание — это всегда сделка, цена которой непомерно высока.

К моменту своей смерти в 1937 году Г. Ф. Лавкрафт создал не просто ряд впечатляющих текстов. Он разработал системный подход к вымышленной литературе как к форме самой реальности. Его гримуары существовали не сами по себе, а в сложной системе перекрестных ссылок, взаимных цитирований, переводов и критических изданий. Он превратил библиографию в акт искусства. Именно эта тщательно выстроенная иллюзия реальности стала тем плодороднейшим слоем, на котором после его смерти расцвела целая вселенная, имя которой — Мифы Ктулху. Его последователи не просто продолжили писать рассказы; они продолжили пополнять библиотеку, которая началась с одного названия, пришедшего к одинокому джентльмену из Провиденса во сне.


Глава 3. Разрастание Бездны: существа и книги после Лавкрафта (1937–2026)

Смерть Говарда Филлипса Лавкрафта 15 марта 1937 года не стала концом его вселенной. Вопреки всей безысходности его космологии, свершилось странное и парадоксальное событие: сотворённый им мир, лишённый смысла и сострадания, не только не канул в Лету, но и начал расти с невиданной силой, питаемый энергией десятков, а затем и сотен авторов по всему миру. То, что началось как эпистолярная игра «круга Лавкрафта», переросло в одну из самых масштабных коллективных мифологий в истории литературы. 

1940-е — 1950-е: Архитектор Мифов и его оппоненты

Первым и самым значительным зодчим посмертной вселенной Лавкрафта стал, без сомнения, Август Дерлет. Именно он, в 1939 году основав издательство «Arkham House» специально для публикации наследия друга в твёрдых переплётах, спас многие тексты от забвения и, что важнее, приступил к систематизации и, как сказали бы критики, «христианизации» лавкрафтовского космоса. Дерлет ввёл в оборот сам термин «Мифы Ктулху» и дополнил вселенную тем, что сам Лавкрафт намеренно оставлял в тумане: чёткой структурой и моральной дихотомией. В его произведениях, многие из которых были написаны по двухстраничным черновикам Лавкрафта и опубликованы в сборниках «Маска Ктулху» (1958) и «След Ктулху» (1962), появились Старшие Боги (Elder Gods) — добрые, но пассивные сущности, противостоящие злым Великим Древним. Ввёл он и Ктугху (Cthugha) — огненного Древнего, живущего на звезде Фомальгаут и противостоящего водному Ктулху. Именно Дерлет в рассказе «Затаившийся у порога» (1945) окончательно закрепил дуализм стихий в мифах, сделав их почти геральдическими: Великие Древние, по его схеме, оказались привязаны к четырём стихиям (вода, огонь, земля, воздух), что для многих ценителей оригинала стало спорным упрощением. Помимо Ктугху, из-под его пера вышли такие Древние, как Итакуа (Ithaqua), Вендиго, хозяин ледяных пустошей, и Ллойгор (Lloigor) — энергетический вампир. Он же создал «Элтдаунские черепки» (Eltdown Shards), которые Лавкрафт успел упомянуть в «Обитателе тьмы» как дань уважения другу.

Одновременно с Дерлетом продолжали творить и те, кто застал Лавкрафта живым. Кларк Эштон Смит, чей сборник «Вне пространства и времени» вышел в 1942 году, почти не добавлял новых гримуаров в общую копилку, но его гиперборейский цикл с такими текстами, как «Рассказ Стампры Зейроса», подарил вселенной Лавкрафта неповторимую декадентскую атмосферу и божество Тсатхоггуа, которое прочно обосновалось в пантеоне. Роберт Блох, в юности придумавший «Тайны Червя» (De Vermis Mysteriis) Людвига Принна, после смерти учителя отошёл в сторону психологического триллера, но его книгу подхватили и понесли дальше другие. Генри Каттнер в рассказе «Гидра» (1939) представил читателям новую грань ужаса, а Фрэнк Белнап Лонг, друг Лавкрафта, написал «Псов Тиндала» (1929), но именно в послевоенные годы эти Псы — твари, обитатели углов времени, способные проникать в наш мир через искривления пространства, — стали канонической частью бестиария.

1960-е — 1970-е: Второе поколение. От имитации к трансформации

Конец 1960-х ознаменовался приходом нового, второго поколения последователей, которые уже не знали Лавкрафта лично, но выросли на его текстах. Ключевой фигурой здесь стал совершенно больной англичанин Брайан Ламли. В 1968 году в рассказе «Кипрские раковины» он впервые упоминает собственный гримуар — «Хтаат Аквадинген» (Kthaat Aquadingen), многотомный труд, якобы написанный в Голландии в XI веке, наиболее полно процитированный в сборнике «Ужас в Оукдине» (1977). Ламли не просто продолжил библиографическую традицию, но и воскресил и переосмыслил старые книги: в его вселенной Титуса Кроу, впервые появившейся в романе «Роющие недра» (1975) и продолженной в «Переходе» (1982), «De Vermis Mysteriis» Блоха, «Книга Эйбона» Смита и даже «Некрономикон» обрели новую жизнь. Среди созданий Ламли — Великий Древний Йиб-Тстл (Yib-Tstll), кошмарный монстр упомянутый в «Хтаат Аквадинген», и Хтонийцы (Chthonians) — исполинские, похожие на кальмаров черви, роющие землю под нашими ногами и вызывающие катастрофические землетрясения. Его раса хтонийцев, впервые полноценно описанная в «Роющих недра», стала, пожалуй, самым весомым вкладом в бестиарий Мифов в XX веке.

Вторым был Рэмси Кэмпбелл. Начав в 1964 году с публикации юношеского сборника «Обитатель озера и другие менее желанные жильцы» (The Inhabitant of the Lake and Less Welcome Tenants), он поначалу создавал густые, архаичные подражания Лавкрафту. Именно в этих ранних вещах, действие которых разворачивается в вымышленной долине реки Северн в Англии, а не в аркхемской Новой Англии, на сцену вышли новые, хотя и производные, существа и божества. Так, в рассказе «Обитатель озера» местом действия становится озеро Бричестер, а его хозяином — Глааки (Glaaki), Великий Древний, напоминающий гигантского слизняка с пронзающими плоть металлическими шипами. Глааки обитает в озере, подчиняя себе зомбированных слуг и проецируя свою волю через кристаллы и воду. Для этого божества Кэмпбелл создал и соответствующий гримуар — «Откровения Глааки» (Revelations of Glaaki), многотомный труд, написанный членами его культа. Позднее, перейдя к своему зрелому, более психологичному и урбанистическому стилю, Кэмпбелл породил Древнего Юггота, а его «обитатель» озера и его книга прочно заняли своё место в пантеоне.

В это же время Колин Уилсон, на редкость бездарный британский «мыслитель» (насколько вообще на английском можно мыслить, учитывая, что это сугубо язык-функция) и автор бессмысленного «Постороннего», вторгся на территорию лавкрафтианского ужаса в сочинении «Паразиты разума» (1967) и «Философский камень» (1971). В последнем Уилсон ввёл расу Ллойгоров (Lloigor), развивая идею Дерлета, как невидимых, энергетических вампиров, связанных с определёнными местами и подпитывающихся негативными эмоциями — страхом, отчаянием, болью.

1980-е — 1990-е: Глобализация кошмара и бум антологий

К 1980-м годам вселенная Лавкрафта перестала быть достоянием небольшого круга посвящённых. Коллекционные настольные игры, в первую очередь «Зов Ктулху» (Call of Cthulhu RPG) от издательства Chaosium (1981), породили взрывной спрос на тексты. Этот период ознаменовался бумом антологий, редакторы которых, такие как Роберт М. Прайс, намеренно смешивали классику и новые имена. Прайс, будучи не только редактором, но и теологом по образованию, выпускал сборники, которые сами по себе становились библиографическими артефактами. Он написал «Экзегезу Некрономикона» и являлся ключевой фигурой в формировании канона.

В художественной прозе этого периода выделяются два имени. Американец Уолтер ДеБилл-младший создал одну из самых проработанных «авторских» мифологий внутри Мифов. В его рассказах, таких как «Предмет коллекционера» (1984), на авансцену вышли космические исполины довселенского масштаба — Мландот и Мрил Торион, титанические сущности, из взаимодействия которых родился демон Нгир-Кхорат. ДеБилл писал свой собственный «Папирус Тёмной Мудрости», расширяя границы мифологии до масштабов цикла рождений и смертей вселенных.

В те же годы англичанин Алан Мур, работая над комиксами («Провиденс», «Неономикон»), вернул в пантеон забытое и переосмыслил известное. А затем пришёл Нил Гейман. Его вклад часто эфемерен и тонок, как паутина между мирами. В рассказах из сборника «Дым и зеркала» (1998), особенно в «Этюде в изумрудных тонах», он элегантно скрестил вселенную Конан Дойля с Мифами, а в «Американских богах» показал, что старые боги никуда не ушли — они просто смешались с толпой, стекшейся со всего мира. Гейман не столько создал, сколько переосмыслил и «встроил» Лавкрафта в американский пост-культурный код.

2000-е — 2026: Эпоха интерпретаций. Восток, комикс и «Новая странная» фантастика

Начало XXI века ознаменовалось двумя процессами: географической экспансией мифов и их проникновением в смежные жанры. Если брать сугубо литературные и манга-адаптации, то вклад японских авторов колоссален. Мангака Дзюндзи Ито не просто экранизирует ужасы космической беспомощности в своих графических историях, таких как «Узумаки» (Спираль), но и добавляет в бестиарий свои собственные, уникальные концепции. Его спирали, проклятые города и трансформирующиеся тела — это прямое продолжение лавкрафтовской идеи о том, что от нечеловеческого ужаса нельзя убежать, так как он таится внутри самой материи нашего бытия. Другие японские авторы, например, создатели ранобэ и аниме «Врата Штейна», «Хеллсинг» и «Иная», активно использовали «Некрономикон», Йог-Сотота и концепцию Древних, вплетая их в контекст современной научной фантастики и техно-хоррора. К третьему десятилетию XXI века японская лавкрафтиана превратилась в самобытный и мощный пласт, где глутали также имена таких творцов, как Кэн Асамацу (автор «Царицы холода»), чьи сборники стали переводиться на русский язык, окончательно замыкая круг глобальной мифологии.

Ещё одно имя этого периода — Чайна Мьевиль (весьма посредственная и пошлая бездарность, кропатель совершенно нечитабельного мусора (в этом смысле он прямой отпрыск полоумного Ламли и идиотического Уилсона)), один из англоязычных основателей литературного направления «New Weird». Хотя его романы не всегда напрямую используют имена из канона, его произведения, такие как «Вокзал потерянных снов» и «Кракен», пронизаны лавкрафтовским духом. Мьевиль добавил в бестиарий «странной фантастики» существ, которые являются концептуальным продолжением Шогготов и Старцев: многомерных ткачей, инфернальных машин и созданий, чья биология настолько же чужда, насколько и политически мотивирована.

В области же новых книг XXI век породил несколько любопытных современных фантомов. В сетевой литературе и настольных играх активно упоминаются «Черви, пожирающие миры», «Танцор на краю» и множество иных имён, зачастую созданных для одной кампании в «Зов Ктулху». Особого упоминания заслуживает «Книга Мёртвых Имён» (Book of Dead Names) — современная мистификация, частично придуманная в рамках Chaosium для углубления лора, частично разросшаяся в фанатской среде до самостоятельного гримуара. К 2020-м годам объём вымышленной библиографии стал настолько велик, что исследователи, как, например, составитель хронологии оккультной лавкрафтианской литературы ZaverLast, объединили в своих работах труды аж с 1933 года до 2025-го, где соседствуют и «Книга Древних» Дерлета (1945), и «Тёмная Мудрость» ДеБилла, и современные тексты, не представляющие никакого литературного ннтереса.


Глава 4. Кинематограф и Лавкрафт (1963–2026)

История экранизаций Говарда Филлипса Лавкрафта — это летопись упрямого, за единичными исключениями тщетного и поражающего бездарностью стремления передать лавкрафтовские сюжеты и атмосферу. Кинематограф, с его способностью буквально показывать, изначально находился в тотальном противоречии с поэтикой писателя, строившейся на невозможности описания, на оставленных в тени чудовищных силуэтах. Такое впечатление, что создатели сих шедевров не читали Лавкрафта далее названий. С самого начала и по сей день фильмы якобы по Лавкрафту (кроме буквально пары удачных!) настолько далеки от оригинальноых сюжетов, что если бы не упоминание Лавкрафта в титрах, догадаться было бы невозможно. Тяжёлая, безнадёжная идиотия мощно и плотно суггестировала всё, что было снято якобы «по Лавкрафту». (Не исключено, что дело не в сложности, а именно в нежелании хотя бы приблизиться к сути оригинальной истории. Потому что когда такое желание возникло, был снят отличный фильм «The Call of Cthulhu» (2005) усилиями любителей; к сожалению, это был почти единственный опыт нормальной экранизации).

При жизни Лавкрафта не было снято ни одного фильма по его произведениям ввиду его полной безвестности для шоу-бизнеса, и лишь в 1963 году, спустя четверть века после его смерти, режиссёр Дэниел Хэллер выпустил «Заколдованный замок» (The Haunted Palace) — картину, которую принято считать первой полнометражной экранизацией. Формально это был фильм Роджера Кормана из цикла по Эдгару По, и студия American International Pictures, опасаясь незнакомого имени, назвала его именно так. Однако сценарий Чарльза Бомонта опирался на повесть Лавкрафта «Случай Чарльза Декстера Варда». Так родилась традиция, сохранившаяся на десятилетия: прятать Лавкрафта под маской более известных имён, выдавать его за другого, словно само его имя было одним из тех запретных знаний, что не следует произносить вслух. Винсент Прайс исполнил в фильме сразу две роли — Джозефа Кервена и его потомка Чарльза, — и его аристократическая, слегка потусторонняя манера игры задала тон для многих будущих экранизаций. От оригинальной истории в этой поделке примерно 0,01%.

Следующей вехой стал 1965 год, когда тот же Дэниел Хэллер экранизировал один из самых известных рассказов Лавкрафта — «Цвет из иных миров». Фильм вышел под названием «Умри, монстр, умри!» (Die, Monster, Die!), и в главной роли снялся Борис Карлофф, чьё участие само по себе было мостом между классической готикой и нарождающимся космическим хоррором. Действие перенесли из Новой Англии в британскую глубинку (на знамени всякого режиссёра, экранизирующего Лавкрафта, сияет девиз «Прочь от оригинала. прочь!»), а внеземной цвет заменили радиоактивным метеоритом, но ядро ужаса — распад, мутация, неумолимое заражение самой ткани реальности — было сохранено. Фильм получил неоднозначные отзывы, но именно он задал канон того, как нужно экраниировать Лавкрафа: бери любое название (читать даже и не нужно) и снимай что хочешь, но соблюдай декорации а-ля поздняя готика. Лавкрафт воспринимался как «ученик По», а не ультра-современный учёный, каким он был в свои годы, не верящий, в отличие от По, в мистическую чушь ни на йоту. По духу Лавкрафту ближе, конечно, Бирс и Уэллс, чуть в меньшей степени У.Х. Ходжсон, а также творивший позднее Станислав Лем, но киномагнатов это никогда не интересовало.

В 1970 году американец Дэниел Хэллер завершил свою неофициальную «трилогию» фильмом «Ужас в Данвиче» (The Dunwich Horror), где в роли декадентствующего Уилбера Уэйтли предстал Дин Стоквелл. Фильм представляет настолько тяжёлую форму идиотизма, что дальше титров его можно не смотреть (титры сделаны оригинально и все отмечают удачное музыкальное сопровождение, хотя оно не лавкрафтовское). Эта картина впервые попыталась воспроизвести на экране не просто сюжет, но саму атмосферу лавкрафтовской Новой Англии — с её пыльными библиотеками Мискатоникского университета, зловещими фермами и шёпотом о «том, что приходит с холмов». Композитор Лес Бакстер создал для фильма одно из первых «лавкрафтианских» музыкальных сопровождений, где диссонирующие струнные и электронные эффекты передавали ощущение иррациональной тревоги.

Европа не осталась в стороне. Уже в 1967 году английский режиссёр Рой Уорд Бейкер, работая над фильмом «Пять миллионов лет до Земли» (Quatermass and the Pit) для студии Hammer Films, наполнил научно-фантастический сценарий откровенно лавкрафтовскими мотивами. Марсианские кузнечики, манипулирующие человеческой эволюцией, древнее зло, дремлющее под лондонской подземкой, — всё это было куда ближе к «Хребтам Безумия», чем к традиционной научной фантастике. Примерно в те же годы, в 1968-м, испанский режиссёр Хосе Луис Мерино снял мрачную готическую картину «Проклятие кровавого колодца» (Curse of the Bloody Well), где европейская традиция фильмов о вампирах скрещивалась с лавкрафтовскими мотивами в узнаваемо пиренейском антураже, а в 1973 году мексиканец Хуан Лопес Моктесума, протеже Алехандро Ходоровски, создал безумную и визионерскую ленту «Особняк безумия» (The Mansion of Madness), свободно основанную на рассказе «Система доктора Смолла и профессора Перро». Этот фильм, полный сюрреалистических образов и театральной эксцентрики, стал первым латиноамериканским прочтением Лавкрафта и остаётся культовым по сей день.

Конец 1970-х ознаменовался появлением любительского кинематографа. В 1975 году канадский режиссёр Жан Лафлёр снял короткометражку «Заявление Рэндольфа Картера» (The Statement of Randolph Carter), одну из первых в мире экранизаций Лавкрафта на плёнке. Этот скромный, почти домашний фильм, снятый на 16-мм камеру, заложил основу для целого движения независимых режиссёров, которые в последующие десятилетия будут, к сожалению, обращаться к Лавкрафту ради того, чтобы снять на ленту своих девок.

Начало 1980-х было отмечено появлением Стюарта Гордона. Его дебютный фильм «Реаниматор» (Re-Animator), вышедший в 1985 году, стал феерическим шедевром лавкрафтианского кино. Соответствуя оригиналу на уровне погрешности, он изобразил историю в точности так, как это принято в женре подростковых страшилок. Ни намёка на атмосферу, нет даже элементарной связости сюжета. Фильм, что стало уже некой Традицией, вытягивает на очень удачной музыке (хотя это опять не Лавкрафт). Комбс, исполнивший роль фанатичного учёного, воплотил максимально полную его противоположность.

В 1986 году Гордон закрепил эту бездарную поделку окровенно глупым фильмом «Извне» (From Beyond) — чудовищным извращением одноимённого рассказа. Здесь Гордон продолжил сотрудничество с тошнотворным Комбсом, создав то, что критики, за неимением лучшего или хоть чего-нибудь кроме этого ужаса, назовут «трилогией» лавкрафтовских фильмов. Завершилась она в 1995 году картиной «Замок заколдованный» (Castle Freak), где Комбс и Крэмптон вновь спарились на съёмочной площадке, а по сценарию даже невозможно было предположить, что это рассказ «Изгой»! Можно было бы поручиться, что это «Джейн Эйр» или что-то из Стриндберга.

В 1988 году американский режиссёр Джон Макнотон снял «Генри: портрет убийцы-маньяка» — фильм, который, не будучи прямой экранизацией, насквозь пропитан лавкрафтовским ощущением неизбывного зла, таящегося в человеческой природе. Это был год, когда Лавкрафт начал проникать даже в те фильмы, где его имя не значилось в титрах.

Бум лавкрафтовского кинематографа пришёлся на 1990-е и 2000-е годы, когда, с одной стороны, возросли технические возможности, а с другой, выросло поколение режиссёров, знавших названия многих работ Лавкрафта и стремившихся перенести на экран своих девок. Сюжеты значения не имели, это просто был треш-хоррор. Лавкрафт был модной вывеской. В 1991 году малоизвестный режиссёр Дэн О'Бэннон, ранее написавший сценарий «Чужого», выпустил фильм «Воскресший» (The Resurrected), который точно следует сюжету Лавкрафта о какой-то женщине, роль которой, кажется, в том, чтобы показать глуповатые наряды. Режиссёр полагает, что Лавкрафта никто не читал, но мельком должен был слышать.

В 1993 году на экраны вышел «Некрономикон» (Necronomicon: Book of the Dead) — франко-американский альманах, состоящий из трёх новелл, обрамлённых историей о самом Лавкрафте (в исполнении, разумеется, Комбса), который ищет вдохновение в запретном фолианте. В работе над фильмом приняли участие режиссёры из США, Франции и Японии, что придало картине интернациональный колорит (в представлении американца США, что-то из Европы и Япония — это весь мир): здесь были и американские подвалы с монстрами, и французские клиники бессмертия, и полицейские расследования в духе нуара.

В 1995 году испанский режиссёр Алехандро Аменабар в своём дебютном фильме «Дипломная работа» (Tesis) продемонстрировал, как лавкрафтовский ужас перед запредельным знанием может быть перенесён в современный европейский контекст. Его соотечественник, режиссёр Стюарт Гордон (работавший в Испании над рядом проектов), снял там же в 2001 году «Дагон» (Dagon) — фильм, который, несмотря на название, является вроде как экранизацией «Тени над Иннсмутом». Снятая в галисийском городке Комбарро, эта картина с её вечным дождём, обветшалыми фасадами и отвратительными глубоководными передала дух лавкрафтовского приморского ужаса лучше, чем любая голливудская постановка.

В 2001 году по другую сторону Атлантики, в Аргентине, вышел фильм ужасов «Проклятие» (The Curse), снятый местным режиссёром Пабло Парсом и впервые привнесший в лавкрафтовский канон специфический латиноамериканский колорит — с католической иконографией и мифами гаучо. Да, Лавкрафт аутентичный.

2005 год стал годом, когда культовый японский режиссёр Такаси Миикэ в фильме «Кошмар детектива» соединил сюрреализм в духе Лавкрафта с эстетикой азиатского хоррора, создав уникальный гибрид, где паранормальные явления представали как вторжение иномировых сущностей. Японский взгляд на Лавкрафта оказался удивительно созвучен первоисточнику: в синтоистском анимизме и представлениях о ёкай — духах и демонах — японские кинематографисты нашли параллели с космическим ужасом Древних. В том же году американец Эндрю Леман снял короткометражный фильм «Зов Ктулху» (The Call of Cthulhu), выполненный в стилистике немого кино 1920-х годов. Это блестящее стилизаторское решение, превратившее фильм в «артефакт из прошлого», было удостоено множества наград и доказало, что малобюджетное, но вдумчивое кино способно передать лавкрафтовский дух лучше дорогостоящих блокбастеров. А весь секрет в том, чтобы просто следовать сюжету. Только режиссёрам не говорите! Это откровение взорвёт им мозг или чего другое.

В 2007 году испанский режиссёр Хуан Пабло Бускарини экранизировал рассказ «Модель для Пикмана» (Pickman's Model), усилив его сюрреалистическими и арт-хаусными элементами, характерными для иберийской школы хоррора. 

2010-е годы стали эпохой возрождения лавкрафтовского кинематографа, его выхода из гетто независимых студий в пространство больших бюджетов и звёздных имён. В 2011 году американский режиссёр Джо Линч начал работу над фильмом «Подходящая плоть» (Suitable Flesh), который, однако, был завершён и вышел на экраны лишь двенадцать лет спустя, в 2023 году. Эта картина, вдохновлённая рассказом «Тварь на пороге» (но это неважно, это можно было бы подать и как экранизацию «Азатота» или «Селефаиса», никто бы не заметил), с, разумеется, почти сплошь женскими героинями (у Лавкрафта сплошь женщины и истории по ипу спектаклей — одни диалоги). Так метафизическая история, полная драматизма (вот это точно что-то уникальное было у Лавкрафта, хотя, вероятно, случайно, — он, скорее всего, даже не заметил), превратилась в пошлую похабную грязь. Но это стандартное прочтение Лавкрафта (а точнее, заглавий). После 2020 года вообще все фильмы абсолютно тошнотворны.

В 2016 году вышел сериал «Очень странные дела» (Stranger Things), который, не будучи прямой экранизацией, ввёл лавкрафтовский хоррор в мейнстрим поп-культуры: Изнанка, Щитомозг и Чудовище из параллельного измерения — всё это прямые наследники Мифов Ктулху. Два года спустя, в 2018 году, появился анимационный сериал «Хильда» (Hilda), тоже строго по Лавкрафту.

В 2019 году Ричард Стэнли, режиссёр поделок «Железо» (Hardware) и «Пыльный дьявол» (Dust Devil), представил «Цвет из иных миров» (Color Out of Space) — первый полнометражный фильм по Лавкрафту за долгое время, получивший широкий прокат. Снятый в Португалии, этот фильм показал крайнюю степень бездарности и полного вырождения жанра кинематографа. Лавкрафтианского в этой истории нет ничего, близость к сюжету почти нулевая. В фильме отметился идущий к закату Кейдж, достигший той поры, когда приглашают сниматься только в сериалы или откровенный треш.

2020-е годы окончательно утвердили Лавкрафта как автора сюжетов про женские персонажи с уклоном в физиологиченость и диалоги. В 2020 году на экраны вышел сериал HBO «Страна Лавкрафта» (Lovecraft Country) с афроамериканцами (как Рэндольф Картер или Иранон), но больше, конечно, с афроамериканками. В том же году Чад Феррин снял «Глубоководные» (The Deep Ones) с Джиной Ла Пиана, Сильвией Спросс, Джеки Дебэтин, Келли Маруни и т.п. — ещё одну вариацию на тему Иннсмута, узнаётся с первых кадров.

2021 год ознаменовался выходом итальянского анимационного фильма «Хроники Иннсмута: Горы безумия» (Chronicle of Innsmouth: Mountains of Madness), который, используя пиксельную эстетику компьютерных игр 1990-х, предложил неожиданный и ностальгический взгляд на мифы. В том же году американская студия Full Moon Features выпустила «Пожирателей времени» (The Time Eaters) — малобюджетный фильм, основанный на рассказе «За гранью времён».

В 2022 году британский режиссёр Мэттью Б. Си Си представил скандально низкокачественный, но обсуждаемый «Портал монстров Г.Ф. Лавкрафта» (H.P. Lovecraft's Monster Portal), который свидетельствовал о неистощимом на треш бренде. Когда думаешь, что дно точно пробито, появляется какой-нибудь британец и представляет что-то ещё ниже. Так это ещё немцы в дело не вступали, всё выжидают. В Германии никогда не было хорошего кино — никогда! — так что когда они начнут экранизировать Лавкрафта, мир просто ахнет! «Дас ист фантастиш!».

Заметным событием стал выход в прокат фильма «Венера» (Venus) — американо-испанского хоррора о вторжении потусторонних сил, снятого при участии Jaume Balagueró, режиссёра «Репортажа».

В 2023 году, помимо уже упомянутой «Подходящей плоти», вышел французский фильм «Мир Лавкрафта» (The World of Lovecraft) — 106-минутный документально-игровой проект, где был произведён подробный анализ творчества писателя и его влияния на мировую культуру. Россия также внесла свой вклад: в 2023 году режиссёр Александр Домингес-младший поставил фильм «Экзорцизм» (Ex Oblivione) по мотивам одноимённого стихотворения Лавкрафта.

2024 год стал свидетелем выхода сразу нескольких работ. Американец Чад Феррин завершил свою «трилогию» фильмом «Старые» (H.P. Lovecraft's The Old Ones), где капитан-глубоководный пытается искупить столетие злодеяний. В том же году появилась и полная экранизация «Тени над Иннсмутом» (H.P. Lovecraft's the Shadow Over Innsmouth) — британский фильм Мэттью Купера, съёмки которого прошли на побережье Северного Йоркшира. Отдельного упоминания заслуживает и «Волны безумия» (The Waves of Madness) — американский фильм, снятый Джейсоном Тростом в уникальной стилистике side-scrolling видеоигры, где всё действие разворачивается как в двухмерном платформере, что стало самым радикальным визуальным экспериментом со времён немого «Зова Ктулху». Лавкрафт любил модерн.

В 2025 году на экраны вышел фильм «Невыразимое: За стеной сна» (Unspeakable: Beyond the Wall of Sleep), где Эдвард Фёрлонг сыграл онейролога, сталкивающегося с космическим ужасом в стенах Аркхемской лечебницы. Одновременно с этим немецкий режиссёр Кай Эдмунд Богацки выпустил «Бегемот» (The Behemoth) — кровавый сплэттер в немецком духе (точно по Лавкрафту) и ироничный хоррор «Кейп-Кодский Ктулху» (Cape Cod Cthulhu). Лавкрафт был мастером иронии, шуток и прибауток.

Наконец, в 2026 году мир ожидает выхода сразу нескольких громких проектов. Самый ожидаемый среди них — фильм «Лавкрафт» (Lovecraft) от сценаристов и продюсеров Дэвида Беньоффа и Д.Б. Уайсса, создателей «Игры престолов». Основанный на графическом романе Ханса Родионова и Кита Гиффена, этот проект студии Warner Bros обещает стать самым дорогостоящим обращением к мифу писателя за всю историю кино. Помимо него, ожидается премьера мистического триллера «Зов Ктулху» и ряда независимых проектов из Европы и Азии.

Таким образом, кинематографическая история лавкрафтовского наследия — это не просто перечень адаптаций. Это зеркало, в котором отражается деградация кино, начавшаяся ещё в 1950-х годах, поэтому фильмов по Лавкрафту, снятых (кроме стилизаций под 1920-е) в золотое время кинематографа, не существует.


Глава 5. Хранители бездны: продолжатели дела Лавкрафта (1917–2026)

История того, как созданный одним человеком мир пережил своего творца и разросся до масштабов глобального культурного явления, — это, быть может, самый удивительный сюжет во всей летописи фантастической литературы. Говард Филлипс Лавкрафт, этот затворник из Провиденса, никогда не стремился основывать школы или создавать каноны. Напротив, он с необычайной щедростью раздавал свои идеи друзьям и корреспондентам, разрешая им пользоваться вымышленными книгами, именами божеств и географическими названиями. Из этой, казалось бы, салонной игры и родилось то, что впоследствии Август Дерлет окрестит «Мифами Ктулху» — единственная в истории литературы межавторская вселенная, которая продолжает расширяться и сегодня, спустя без малого девяносто лет после смерти своего основоположника. Проследить путь её хранителей, от первых робких подражателей до современных мастеров из десятков стран мира, — значит увидеть, как творчество одного человека стало общим достоянием мировой культуры.

Начало этой истории было положено ещё при жизни Лавкрафта. Удивительно, но первые «свободные продолжения» его мифологии начали появляться уже в конце 1920-х годов, когда сам писатель был в расцвете творческих сил. Ключевую роль здесь сыграл так называемый «Круг Лавкрафта» — неформальное объединение литераторов, связанных между собой обширной перепиской и публиковавшихся в основном в журнале «Weird Tales». Эти авторы, многие из которых сегодня признаны классиками в своих жанрах, были не просто подражателями, но полноправными соавторами и строителями «Йог-Сототерии». Первым среди них по праву считается Фрэнк Белнап Лонг (1901–1994), близкий друг Лавкрафта, с которым они, по его словам, «часто общались» в нью-йоркский период жизни писателя, с 1924 по 1926 год. Именно Лонг в 1929 году написал рассказ «Псы Тиндала», где впервые были упомянуты одноимённые чудовища, обитающие в углах времени, — образ, мгновенно принятый Лавкрафтом и включённый им в собственные произведения. Лонг навсегда остался одним из самых верных хранителей мифа; много позже, в 1975 году, он опубликует стихотворный сборник «Гончие Тиндалоса» — дань уважения давнему другу и его вселенной.

Рядом с Лонгом в этом кругу стоял Роберт Ирвин Говард (1906–1936) — создатель Конана-варвара, чей вклад в Мифы часто недооценивают из-за его известности в жанре героической фэнтези. Меж тем именно Говард в 1931 году ввёл в оборот одну из ключевых книг вселенной — «Безымянные культы» (Nameless Cults), которые позже, с лёгкой руки Дерлета, обрели звучное немецкое имя «Unaussprechlichen Kulten». Его рассказы «Королевство теней» (1929), «Боги Бал-Сагота» (1931) и «Дети ночи» (1931) не просто использовали лавкрафтовский антураж, но и привносили в него тот самый динамизм и телесность, которых порой недоставало прозе самого Мастера.

Третьим столпом раннего круга стал Кларк Эштон Смит (1893–1961), поэт, художник и, по мнению многих критиков, единственный, кто мог сравниться с Лавкрафтом в стилистическом мастерстве. Смит подарил Мифам не только Тсатхоггуа — жабоподобное божество, быстро ставшее каноническим, но и целый доисторический континент Гиперборею с собственной, пронизанной мрачным декадансом мифологией. Созданный в ней гримуар — «Книга Эйбона» (Liber Ivonis), создававшийся на протяжении 1930-х годов, — прочно вошёл в запретную библиотеку вселенной и упоминается в рассказах Лавкрафта наравне с «Некрономиконом».

В это же время к кругу присоединился совсем юный Роберт Блох (1917–1994), которому на момент первой публикации в «Weird Tales» было всего семнадцать. Лавкрафт, разглядев в подростке недюжинный талант, взял над ним литературное шефство. Блох отплатил учителю сполна: созданный им в 1935 году «De Vermis Mysteriis» («Тайны Червя») Людвига Принна стал, возможно, вторым по узнаваемости после «Некрономикона» вымышленным фолиантом. В рассказе «Звездный бродяга» Блох даже вывел персонажа по имени Роберт Блейк, прототипом которому послужил сам Лавкрафт, и хладнокровно убил его; в ответ Лавкрафт в рассказе «Обитатель тьмы» создал персонажа Роберта Блейка, «молодого писателя из Милуоки», и умертвил его столь же изощрённым способом. Эта мрачная литературная игра стала одной из легенд лавкрафтианы.

Нельзя не упомянуть и Генри Каттнера (1915–1958), чьи ранние рассказы, такие как «Гидра» (1939), также внесли вклад в формирование канона, и Фрица Лейбера (1910–1992), будущего создателя Фафхрда и Серого Мышелова, который в 1930-е годы начинал с лавкрафтовских пастишей, а позже создал такие шедевры космического ужаса, как «Зловещий поезд».

Переломным моментом в истории Мифов стала внезапная смерть Лавкрафта в марте 1937 года. Вселенная, оставшаяся без творца, могла бы рассыпаться и кануть в Лету, если бы не усилия одного-единственного человека. Этим человеком был Август Уильям Дерлет (1909–1971) — писатель, издатель и неутомимый популяризатор. Именно он основал в 1939 году издательство «Arkham House» специально для того, чтобы издать наследие друга в твёрдых переплётах, спасая его от забвения в журналах. Но Дерлет пошёл дальше: он не просто издавал Лавкрафта — он стал главным архитектором посмертного канона. Он ввёл в обиход термин «Мифы Ктулху», систематизировал пантеон, разделив его на Старших Богов и Великих Древних, и написал десятки рассказов, многие из которых были опубликованы в сборниках «Маска Ктулху» (1958) и «След Ктулху» (1962). Критики спорили о том, не упростил ли он мрачный механистический космос Лавкрафта, привнеся в него человеческую мораль с дихотомией добра и зла (Космос Лавкрафта совершенно индифферентен и, вопреки ошибочному мнению многих, не зол, а космически же безразличен), но в одном Дерлету нельзя отказать: без него Мифы, скорее всего, не пережили бы середины XX века.

В послевоенные десятилетия знамя Мифов перешло к новому поколению, которое уже не знало Лавкрафта лично, но выросло на его текстах, изданных Дерлетом. В Великобритании в конце 1950-х — начале 1960-х годов начал формироваться собственный круг авторов, вдохновлённых американским мастером. Первым среди них по праву называют Рэмси Кэмпбелла (род. 1946), чей ранний сборник «Обитатель озера и другие менее желанные жильцы» (1964) был написан в нарочито архаичной манере, имитирующей стиль Лавкрафта, но с переносом действия из Новой Англии в вымышленную долину реки Северн в Англии. Именно там, в рассказе «Обитатель озера», на сцену вышел Глааки — Великий Древний, подобный исполинскому слизняку с металлическими шипами, а также его гримуар «Откровения Глааки» (Revelations of Glaaki). Впоследствии Кэмпбелл перерос откровенные подражания и стал одним из самых значительных мастеров хоррора своего поколения, но связь с лавкрафтовской вселенной сохранил навсегда.

Почти одновременно с ним на литературную сцену вышел Брайан Ламли (род. 1937) — ещё один британец, чтё полоумие внесло вклад в Мифы. Если Дерлет систематизировал мифологию, то Ламли расширил её границы в сторону научной фантастики. Его цикл о Титусе Кроу, начатый в романе «Роющие недра» (1975) и продолженный в «Переходе» (1982), представил читателю героев, способных бороться с Древними на их собственной территории — концепция, немыслимая для самого Лавкрафта. Ламли создал собственный гримуар — «Хтаат Аквадинген» (Kthaat Aquadingen), впервые упомянутый в рассказе «Кипрские раковины» (1968). Но, пожалуй, самым весомым его вкладом в бестиарий Мифов стали Хтонийцы (Chthonians) — исполинские черви, роющие землю под нашими ногами и вызывающие катастрофические землетрясения, — описанные в «Роющих недрах».

К этому же поколению принадлежит Колин Уилсон (1931–2013), ещё нездоровый британский фантазёр, прославившийся своей бессмысленной книжонкой «Посторонний». Уилсон вторгся в область лавкрафтовского ужаса с романом «Паразиты разума» (1967) и, что особенно важно, с «Философским камнем» (1971), где он разработал концепцию Ллойгоров (Lloigor) — невидимых энергетических вампиров, подпитывающихся негативными эмоциями и связанных с определёнными географическими точками. Идея, заимствованная из ранних набросков Дерлета, обрела у Уилсона философскую глубину, разве что он ошибся буквами (второе л должно быть после о), но, вероятно, просто промахнулся спьяну, ведь все англоязычные, а уж в первом звене британские писатели, как известно, алкоголики (что, например, огромная редкость для русских псиателей, потому что достаточно «слегка принять» и начнёшь ошибаться в каждом первом сложном слове и путаться в грамматике. коя неизмеримо сложнее английской).

Американский континент, тем временем, также не остался в стороне. Лин Картер (1930–1988), плодовитый алкоголик-графоман под стать лучшей британской школе (иногда чистый делирий, некоторые книги англоязячные даже не помнят, как написали), не только сочинял прямые подражания Лавкрафту, включая его персонажей в собственные миры, но и создавал сборники и антологии, способствовавшие популяризации Мифов. Уильям Берроуз (1914–1997), одна из ключевых фигур кромешной американской писанине (совершенно нечитабельная графомания), признавался, что вдохновлялся Лавкрафтом в своих экспериментах с языком и сознанием. Кто б сомневался. Джоанна Расс (1937–2011) также внесла свой вклад в развитие вселенной.

Однако подлинный взрыв популярности Мифов за пределами сравнительно узкого круга любителей «Weird Tales» произошёл в 1980-х годах, и главную роль в нём сыграли настольные игры, о чём свидетельствует само появление специализированной библиографии: Крис Хароча-Эрнст в своём труде «A Cthulhu Mythos Bibliography & Concordance» каталогизировал уже более 2600 произведений разных авторов, вдохновлённых Лавкрафтом. В 1981 году вышла ролевая игра «Зов Ктулху» от издательства Chaosium, и лавина новых авторов, желавших внести свою лепту в расширение вселенной, стала неостановимой. Появились десятки антологий, которые открыли дорогу новым именам.

В это же время Мифы Ктулху начали прорастать в литературах, далёких от Новой Англии. Одной из первых и самых ярких неанглоязычных лавкрафтиан стала японская литература. Уже в начале 2000-х годов в Японии сформировалась мощная традиция переосмысления космического ужаса. Ключевую роль здесь сыграли антологии, издававшиеся «Kurodahan Press», в частности серия «Lairs of the Hidden Gods», которая, как писал исследователь Роберт М. Прайс, демонстрировала уникальный японский резонанс с темами Лавкрафта. Среди авторов, работавших в этом направлении, выделяется Кэн Асамацу (род. 1956), чьи рассказы, такие как «Царица холода», сочетают лавкрафтовский ужас с японской эстетикой. Появились и многочисленные адаптации в виде манги: Го Танабэ (род. 1975) создал графические версии «Зова Ктулху» (2019) и других рассказов, а король манга-хоррора Дзюндзи Ито, не создавая прямых адаптаций, самим духом своих работ — «Узумаки» (Спираль), «Томиэ» — продолжил лавкрафтовскую линию исследования космического ужаса, проникающего в ткань обыденной реальности.

Русскоязычный мир пришёл к Лавкрафту позже, но это был приход, подобный прорыву плотины. В советское время имя писателя было известно лишь узкому кругу знатоков (он публиковался в антологиях зарубежной фантастики), но с начала 1990-х годов, после выхода легендарного сборника «По ту сторону сна» под редакцией и с комментариями Е.Головина, начался настоящий бум. Вскоре в России сложилось мощное движение. В пост-советское время образы Инссмаута и других прообразов Новоанглийских поселений были акутальны как никогда. Появился уникальный поджанр «постсоветского лавкрафтианства», где Древние и Ми-го обнаруживаются не в Аркхеме, а в панельных многоэтажках и заброшенных пионерских лагерях. Журнал «Пламенник Инобытия» стал специализированным изданием, посвящённым исключительно русскоязычным «Мифам Ктулху».

Европейские авторы, помимо британцев, также активно осваивали космический ужас: Мишель де Гельдерод (1898–1962), бельгийский драматург, ещё при жизни причислил Лавкрафта к четырём величайшим писателям Америки наряду с Эдгаром По и Уолтом Уитменом. Появлялись переводы и местные антологии в Германии, Франции, Италии. Отдельного, хотя и особого упоминания заслуживает Китай, где влияние Лавкрафта долгое время было ограниченным, но в XXI веке начало стремительно расти благодаря переводам и появлению собственных авторов, работающих с темами космического ужаса в контексте китайской культуры.

В англоязычном мире последние десятилетия ознаменовались не только появлением новых звёзд, но и выходом лавкрафтианы на принципиально новый литературный уровень. Нил Гейман (род. 1960) в рассказе «Этюд в изумрудных тонах» (2004) скрестил Мифы с Шерлоком Холмсом, а в «Американских богах» показал, что Древние могут существовать в современном мире наравне с людьми. Чайна Мьевиль (род. 1972) в романах «Вокзал потерянных снов» и «Кракен» создал сложные, политически заряженные миры (Лавкрафт был тем ещё леваком), пронизанные лавкрафтовским ужасом перед непостижимым. Кейтлин Кирнан (род. 1964) привнесла в космический ужас глубокий психологизм (Лавкрафт это просто обожал). Джон Лэнган, Лэрд Баррон, Ричард Кадри — все они, каждый по-своему, обогащают, как они считают, вселенную, хотя на самом деле это, конечно, банальная энтропия смыслов, начавшаяся ещё с Дерлета. Эллен Датлоу уже много лет является одним из главных хранителей и кураторов этой литературной традиции. С современным лавкрафтианством, таким образом, всё ясно донельзя.

Одновременно с этим продолжается научное и библиографическое освоение наследия. С. Т. Джоши, эта бессмысленная лярва, зафрахтовавшая Лавкрафта, став его цербером, продолжает публиковать свои исследования, кажду крупицу форматируя в том (он больше увлечён гавканьем на тех, кто, по его мнению, чему-то там не ссответствует; кинематограф и музыку он ненавидит в принципе, вычёркивая эти форматы из лавкрафтовского контекста полностью; на самом деле примечательные работы есть и их много, только Джоши их не знает и не хочет знать (например, Фульчи и Tiamat он не упоминает ни разу, если вообще знает их); эта нетерпимость только ухудшает ситуацию энтропии, которая, если попытаться представить математически, уничтожила посыл Лавкрафта минимум на 80%). 15 апреля 2026 года в его блоге была анонсирована очередная, в череде скольких уже книжка. Бизнес, в конечном итоге, в этом бессмысленно упрекать; упрёк только бездарности и странном неуместном тоталитаризме, который принёс непонятно откуда взявшийся этот Джоши. На место одного тирана (Дерлет) просто пришёл другой (и подгавкивает ещё дурачок Уэльбек, набравшийся наглости назвать Лавкрафта продолжателем Лотреамона; ну не идиот ли?) — а к Лавкрафту это как относится? (риторический вопрос)

Выходят и новые антологии: «Cthulhu Is Hard to Spell» (2025), «Into the Cthulhu-Universe» (2025), «Shadows Over Innsmouth» (март 2026 года, с участием Нила Геймана, Рэмси Кэмпбелла и Кима Ньюмана). Всё это говорит о том, что поток текстов, как и полагается в энтропии, не иссякает. Лавкрафт выдавал примерно один небольшой рассказ в два месяца или один большой рассказ в два года — и каждое сочинение было шедевром, основанным на гигантском пласте размышлений. Тепреь же есть только тексты, только суррогат.

Таким образом, к 2026 году мы видим перед собой, увы, не застывший памятник, а бурлящий океанус поделок, некий тренд и, что уж тут, коммерческое предприятие. Как Лавкрафт относился к торгашеству, мы знаем. Умирая от голода, он откзывался от предожений, если они хоть как-то противоречили его принципам. Есть основания полагать, что он мог стать изестным писателем благодаря протекции более именитиых авторов, но он отказывался от их помощи, не желая писать на заказ, добавив, как от него требовали, в сочинения «экшен», физиологические «драмы» и самое мерзкое — диалоги, дабы сохранить личную независимость (в его катастрофической ситуации) и, гланое, уникальность своего стия и метода (здесь позволю себе сослаться на мою «Апологию Лавкрафта»), — подобно тому, как верный своим принципам Эмиль Чоран (1911-1995), живший в чудовищной нищете, отказался от всех премий (к ним прилагались большие денежные суммы), потому что в его системе ценностей это было неважно. Как говорил великий и забытый Готфрид Бенн (1886-1956), самое важное — это стиль (доминанта формы над содержанием). И Лавкрафт — это в первую очередь стиль. От него же требовали литературу. Но он никогда не писал литературу. Он был, как и Фридрих Ницше, великим палладином, мастером формы, защитником на границе Хаоса. (Здесь невозможно удержаться от совершенно изумительного парадокса — этот Страж иногда задумывается о том, стоит ли он первый на рубеже защиты реальности или же он первый, кто возглавит этот Хаос Наступающий?.. В этом,.полагаю, вся суть «парадокса Лавкрафта», если это можно так назвать, хотя сама аллегория ещё Античная, и значение Актичности, к слову, в контексте Лавкрафта хронически недооценивают, либо вовсе игнорируют, хотя она, возможно, даже ключевая; в случае Ницше, во всяком случае, она была именно таковой)

Таким образом, от первых экспериментов «Круга Лавкрафта» в 1920-х годах до глобальных антологий 2020-х, от американского Аркхема до постсоветской эстетики (ах, как жаль, что эти 90-е прошли!..) и японских манга-студий — Мифы Ктулху стали поистине универсальным языком, на котором человечество говорит о своей самой глубокой и древней тревоге: о ничтожности перед лицом безразличной и непостижимой вселенной.


Глава 6. Тяжба о наследии: юридические баталии вокруг «Йог-Сототерии» (1937–2026)

Смерть Говарда Филлипса Лавкрафта 15 марта 1937 года повергла созданную им вселенную в состояние, которое вполне можно назвать юридическим хаосом. Этот хаос был столь же глубок, темен и запутан, как и бездна, описанная в его произведениях, и имел последствия, ощущаемые по сей день. Писатель, подаривший миру один из самых живучих культурных мифов, не позаботился оставить сколько-нибудь внятного завещания, касающегося его литературного наследия. Единственный документ, имевший хоть какую-то силу, был составлен им в далеком 1912 году, задолго до создания главных произведений, и назначал единственной наследницей его тетю, Энни Эмелайн (Филлипс) Гамуэлл (1866-1941). Это простое обстоятельство положило начало почти вековой истории, полной юридических маневров, сомнительных претензий, жестких судебных разбирательств и, в конечном счете, парадоксальной победы: превращения частного кошмара в подлинно-народное, общественное достояние.

Сразу после смерти писателя за контроль над его работами развернулась борьба, в которой столкнулись интересы его близких друзей. С одной стороны выступил Роберт Хэйворд Барлоу (1918-1951), молодой литератор и протеже Лавкрафта, которого сам мэтр незадолго до смерти назначил своим литературным душеприказчиком. В его руках оказался бесценный архив: рукописи, письма и черновики. С другой стороны действовали Август Дерлет (1909-1971) и Дональд Вандрей (1908-1987) — двое других, но куда более прагматичных и амбициозных корреспондентов Лавкрафта. Они поставили перед собой цель, которая в итоге стала делом всей их жизни: издать литературное наследие друга в твердом переплете, основав для этого в 1939 году издательство «Arkham House». Борьба завершилась победой Дерлета и Вандрея. Барлоу, уставший от давления, передал архив, после чего и началось возведение фундамента будущей империи, который, впрочем, был с самого начала выстроен на зыбкой правовой почве.

Согласно завещанию 1912 года, все права на произведения перешли к тете Энни. Она скончалась в 1941 году, завещав доходы от будущих публикаций в «Arkham House» Дерлету и Вандрею, однако сами авторские права, согласно букве закона, отошли не к ним, а к ее кровным наследницам — Этель Филлипс Морриш и Эдне Льюис. Осознавая шаткость своего положения, Дерлет и Вандрей предприняли два ключевых шага. Во-первых, они добились подписания с наследницами так называемого «Морриш-Льюис дара» (Morrish-Lewis gift) — документа, который передавал «Arkham House» права на публикацию, но, как утверждают исследователи, не на сами авторские права. Во-вторых, 9 октября 1947 года Дерлет выкупил «все права» у журнала «Weird Tales», в котором были впервые опубликованы многие ранние рассказы мэтра. Эта покупка, однако, была проблемна сразу в двух аспектах: во-первых, Лавкрафт ориентировочно с 1926 года начал оставлять за собой права на повторные издания, так что «Weird Tales» владел правами не более чем на шесть рассказов; во-вторых, не было найдено никаких свидетельств того, что права на эти публикации были впоследствии своевременно продлены. Тем не менее вооружившись этими бумагами, Дерлет начал действовать — и действовал он весьма жестко.

Методы, которыми «Arkham House» на протяжении десятилетий защищало то, что считало своей монополией, варьировались от агрессивных угроз до откровенного блефа. Дерлет, а позже и его дочь Эйприл Джейкобс, действовали в логике «бодания»: они исходили из того, что никто не захочет связываться с крупным издательством, и это работало. Когда в середине 1980-х один из независимых кинематографистов позвонил в «Arkham House», чтобы вежливо поинтересоваться стоимостью прав на экранизацию рассказа «Модель для Пикмана», реакция госпожи Джейкобс, по его собственным словам, была мгновенной и обескураживающей: «Если вы попытаетесь снять этот фильм, я подам на вас в суд!» — после чего трубка была брошена. Крупные издательства, такие как Ballantine, выплачивали «Arkham House» роялти скорее из уважения к миссии Дерлета по спасению Лавкрафта из журнального забвения. Этот блеф, подкрепленный лишь многолетней репутацией, по сути и являлся главным активом «Arkham House».

Юридическая реальность однако была беспощадна к этому красивому фасаду. Согласно американскому законодательству об авторском праве, действовавшему до 1978 года, произведения должны были быть зарегистрированы, а затем, по истечении первых 28 лет, их регистрацию необходимо было возобновить. Если этого не сделать, произведение переходит в общественное достояние. Многочисленные и скрупулезные поиски в архивах Библиотеки Конгресса, предпринятые исследователями, не смогли обнаружить никаких доказательств того, что права на рассказы Лавкрафта когда-либо продлевались ни его наследницами, ни «Arkham House». Стеклянный замок монополии дал трещину в 1973 году, когда в суде был озвучен убийственный аргумент. Дональд Вандрей, рассорившись с «Arkham House» и Дерлетом, подал иск о невыплате ему авторских отчислений. Ответчики выдвинули поистине оруэлловский контраргумент: они заявили, что не должны Вандрею ничего, так как авторские права на Лавкрафта, по их же собственному утверждению, никогда и не были продлены, а значит, все произведения давно находятся в общественном достоянии, и никаких роялти никто никому не должен. Таким образом, та самая компания, которая десятилетиями утверждала обратное, в суде признала то, о чем догадывались многие, и хотя по итогам разбирательств в 1986 году Вандрей все же отсудил часть доходов, факт остался фактом.

В начале 2000-х годов возникла и новая сила, попытавшаяся консолидировать права. Некто Роберт К. Харралл объявил себя наследником литературного состояния Лавкрафта и основал компанию «Lovecraft Properties LLC». Он заявлял, что его бабушка была одной из дальних родственниц писателя, и пытался взимать лицензионные отчисления. Однако и эта попытка оказалась несостоятельной: регистрация компании была аннулирована властями штата Род-Айленд в 2007 году из-за несоблюдения правил ежегодной отчетности, после чего претензии «Lovecraft Properties LLC» окончательно утратили какой-либо вес.

Таким образом, если говорить об оригинальных текстах Говарда Лавкрафта, к сегодняшнему дню их статус в США практически однозначен. В соответствии с Актом о защите авторских прав (Public Law 105-298) 1998 года, срок охраны произведений, опубликованных до 1978 года, был продлен до 95 лет с момента публикации. Это означает, что все рассказы, опубликованные до 1 января 1928 года, автоматически перешли в общественное достояние по истечении этого срока в январе 2023 года. Что касается более поздних работ, написанных в период с 1928 по 1937 год, их статус также с высокой долей вероятности является общественным достоянием из-за установленного в судебном порядке факта непродления авторских прав. По состоянию на май 2026 года, можно с уверенностью сказать, что все произведения Лавкрафта являются общественным достоянием в США, а в Европе и России, где срок охраны отсчитывается в 70 лет с момента смерти автора, они перешли в эту категорию еще 1 января 2008 года.

Однако на смену ушедшим в прошлое авторским правам пришло новое, не менее мощное оружие: право на товарные знаки (trademark). Если текст рассказа теперь может напечатать кто угодно, то название этого текста в определенных контекстах использовать уже нельзя. Ключевым игроком на этом поле стала компания «Chaosium Inc.», издатель настольной ролевой игры «Call of Cthulhu», впервые выпущенной в 1981 году. «Chaosium» зарегистрировала ряд товарных знаков, которые защищают их коммерческие интересы. Среди них такие названия, как «The Call of Cthulhu» (для игровой продукции), «Masks of Nyarlathotep» и даже «Miskatonic University». В отличие от авторского права, которое конечно, товарный знак может существовать вечно, пока правообладатель его активно использует и защищает от посягательств. И «Chaosium», как сообщается, защищает свою интеллектуальную собственность весьма энергично.

Показательным является случай с компанией TSR, издателем первой настольной ролевой игры «Dungeons & Dragons». В 1980 году TSR включила в одно из дополнений, «Deities & Demigods», целый раздел, посвященный пантеону Мифов Ктулху, наивно полагая, что эти образы являются общественным достоянием. В реальности между «Chaosium» и «Arkham House» существовал официальный лицензионный договор, поэтому TSR, столкнувшись с юридическими претензиями, была вынуждена сначала убрать мифологию Лавкрафта из второго издания книги, переименовав ее в «Legends & Lore», а впоследствии и вовсе удалить упоминания Ктулху из последующих тиражей. Этот инцидент, ставший легендарным в гик-среде, наглядно демонстрирует, как на смену истекшему копирайту пришла вечная сила товарного знака.

Свои права предъявила и сама «Chaosium». Как следует из их официальных разъяснений, компания не претендует на владение всем Лавкрафтовским мифом в целом. Однако она совершенно справедливо указывает, что Мифы являются плодом коллективного творчества, в котором участвовали многие авторы, чьи произведения до сих пор охраняются авторским правом. Это касается, например, текстов Брайана Ламли и Рэмси Кэмпбелла, которые еще живы, а также произведений Кларка Эштона Смита (умер в 1961 г.) и Августа Дерлета (умер в 1971 г.), чьи работы перейдут в общественное достояние в Европе не раньше 2032 и 2042 годов соответственно. Более того, у «Chaosium» заключены официальные соглашения с рядом ныне живущих авторов и наследников, что дает им эксклюзивное право на использование определенных элементов мифологии в своих игровых продуктах.

Что касается кинематографа и видеоигр, ситуация здесь двоякая. Поскольку оригинальные тексты Лавкрафта находятся в общественном достоянии, снять по ним фильм может любой желающий — именно так появились на свет многочисленные малобюджетные экранизации 2000-х и 2010-х годов. Однако, если фильм использует название «Call of Cthulhu» или заимствует элементы, созданные более поздними авторами, он рискует вторгнуться в зону действия товарного знака «Chaosium» или чужих авторских прав. Это создает уникальную ситуацию, при которой сам Ктулху как персонаж свободен, но его имя в названии коммерческого продукта может оказаться под запретом.

Отдельного упоминания заслуживает и легендарная история с Гильермо дель Торо. Прославленный режиссер потратил более двадцати лет, пытаясь запустить в производство фильм по повести «Хребты Безумия». Проект, к которому были прикреплены Том Круз в главной роли и Джеймс Кэмерон в качестве продюсера, раз за разом наталкивался на стену. В 2011 году студия Universal в последний момент отменила уже почти готовый к запуску фильм с бюджетом в 150 миллионов долларов, мотивировав это тем, что дель Торо настаивал на «взрослом» рейтинге R. Трагическая ирония этой истории в том, что правовые вопросы здесь не были препятствием — повесть является общественным достоянием. Студию испугал именно коммерческий риск, а не угроза судебных исков от наследников. Эта история стала, пожалуй, самым громким в истории примером того, как творение Лавкрафта, уже не скованное оковами копирайта, все равно оказывается недосягаемым для большого кино из-за куда более приземленных вещей.

Таким образом, юридическая история наследия Лавкрафта — это сага, достойная пера самого мастера. Она началась с отсутствия завещания, за которым последовала полувековая эпоха почти феодального контроля со стороны «Arkham House», основанного на тирании и блефе (прямо как английские лорды). Конец XX века ознаменовался окончательным крахом этой монополии и переходом оригинальных текстов в общественное достояние. Однако на смену одному виду контроля пришел другой: товарные знаки и авторские права на произведения последователей Лавкрафта создали новую, более сложную и фрагментированную реальность. В итоге, по состоянию на май 2026 года, вселенная Лавкрафта представляет собой уникальный правовой гибрид: ее основа, созданная гением-одиночкой, принадлежит всем и никому, в то время как бесчисленные башни и надстройки, возведенные над ней в течение почти столетия, охраняются армией юристов и патентных бюро. И эта сложная, многослойная конструкция обеспечивает, что битва за право рассказывать о Великих Древних не утихнет никогда.


Глава 7. За гранью бульварного чтива: восхождение Лавкрафта к вершинам мысли (1937–2026)

История признания Говарда Лавкрафта как серьезного мыслителя, а не просто автора «бульварных страшилок», — это сага, полная драматизма. Она повествует о том, как журнальный автор, творивший для издания «Weird Tales» за гроши, посмертно не просто обрел славу классика литературы, но и занял уникальное место в пространстве высокой теории. Его идеи, некогда считавшиеся плодом болезненного воображения затворника из Провиденса, оказались поразительно созвучны самым передовым рубежам философии и науки XXI века. Путь этого восхождения занял почти столетие и может быть разделен на несколько ключевых этапов: от многолетнего забвения через академическую канонизацию к переосмыслению в качестве предтечи актуальных течений мысли.

Эпоха забвения и первые шаги к признанию (1937–1960-е)

При жизни Лавкрафт не воспринимался как философ. Для широкой публики он был одним из многих поставщиков жутких историй, чья проза, несмотря на похвалы отдельных ценителей, не выходила за рамки нишевого жанра. Его мировоззрение, которое сам он называл «индифферентизмом» — смесь механистического материализма и пессимизма, — казалось современникам чудачеством. Сразу после смерти писателя в 1937 году его наследие находилось под угрозой полного исчезновения. Спасение пришло благодаря титаническим усилиям Августа Дерлета и Дональда Вандрея, основавших издательство «Arkham House». В конце 1930-х и 1940-х годах они начали публиковать твердые переплеты сборников Лавкрафта, впервые сделав его корпус текстов доступным в виде книг, а не разрозненных журнальных публикаций. Именно этот шаг создал материальную основу для будущей академической рефлексии.

Параллельно с этим, в 1940-х годах, начался процесс систематизации лавкрафтовского мифа, который также способствовал его восприятию как целостного феномена. В 1945 году в журнале «The Providence Sunday Journal» были опубликованы «Заметки о сочинениях Г. Ф. Лавкрафта», а в конце того же десятилетия в Scienti-Snaps вышли биография и статьи, заложившие фундамент будущих исследований. В 1951 году Эдмунд Уилсон в своем эссе «Tales of the Marvellous and the Ridiculous», напечатанном в престижном журнале «The New Yorker», подверг творчество Лавкрафта уничижительной критике, назвав его «бездарной графоманией». Как ни парадоксально, эта атака со стороны мейнстримного литературного критика лишь подогрела интерес к писателю со стороны контркультурных и андеграундных кругов.

Суетливые французы оказались более хитрыми. В 1954 году в журнале «France Dimanche» вышла статья «Лавкрафт, величайший писатель фэнтези Эдгара По», что стало одним из первых признаний писателя за пределами англоязычного мира. В 1956 году исследователь Уильям Дж. Ламберт опубликовал «Систематический указатель к творчеству Говарда Филлипса Лавкрафта», что стало важным библиографическим подспорьем. Эта ранняя канонизация была подкреплена выходом в 1963 году сборника «Избранные письма» под редакцией Дерлета. Этот том открыл перед читателями Лавкрафта-мыслителя, чьи эпистолярные размышления о науке, обществе и метафизике поражали глубиной и эрудицией. Постепенно становилось ясно, что за пугающими образами скрывается стройная система взглядов.

Академическая канонизация и рождение «космицизма» (1970-е – 1990-е)

Перелом наступил в 1970-х годах, когда откуда-то взялся некто С. Т. Джоши (р. 1958) и возглавил диктатуру «единственного мнения» после Дерлета. Вот только Дерлет быт прекрасным стилистом (да, он полностью освоил стиль Лавкрафта) и первоклассным писателем (настоящим мастером, возможно лучшим писателем, по меньшей мере, Висконсина), а Джоши был, повторю в третий раз, не пойми кем. Этот, прости Господи, товарищ, посвятивший жизнь изучению биографии и творчества Лавкрафта, в 1978 году начал выпускать журнал «Lovecraft Studies», а позже основал одноименное издательство. Благодаря его потугам, включая подготовку критических изданий текстов, в научный оборот были введены точные тексты и контекст их создания. Как отмечается в одном из обзоров, «мы знаем почти все, что можно знать о литературном генезисе так называемых Мифов о Ктулху». Труды Джоши и его коллег позволили четко артикулировать философскую основу творчества писателя — космицизм (не путать с русским космизмом Одоевского, Сухово-Кобылина, Н. Фёдорова, В. Соловьёва, С. Булгакова, Бердяева, Циолковского, Вернадского, Чижевского и близких им «оптимистов космоса», к коим можно добавить и феерических британцев, вроде Стэплдона и Кларка). Это учение, манифестом которого стала повесть «Хребты безумия» (1936), утверждает, что «человеческая история — это незначительный миг в жизни Вселенной, без которого вполне можно было обойтись». Эта концепция, проистекавшая из убеждений Лавкрафта-агностика и материалиста, была осмыслена как полноценная философская доктрина, а не просто литературный прием.

Процесс академической легитимации набирал обороты. В 1978 году профессор Дирк У. Мосиг опубликовал в философском журнале «Philosophy and Literature» новаторскую статью «Лавкрафт: диссонансная вселенная». В следующем, 1979 году, профессор Морис Леви выпустил монографию «Лавкрафт: исследование фантастического», которая была переведена на английский язык в 1988 году. В 1981 году Том Стэмфорд опубликовал «За гранью: жизнь и мысль Г. Ф. Лавкрафта», где впервые в названии научной работы был сделан акцент на «мысли» писателя. В 1985 году в Нью-Йорке вышла книга Р. М. Прайса «Крипта Лавкрафта», также посвященная исследованию его идейного наследия. В 1990 году Пол А. Янко в своей диссертации, защищенной в Массачусетсе, подробно разобрал «Философию хоррора Г. Ф. Лавкрафта». В 1992 году Джон Мармоньо защитил в университете Нью-Мексико диссертацию «На пути к философии литературы ужасов на примере мифов о Ктулху Г. Ф. Лавкрафта». В 1998 году Фабио Фури вышел за рамки художественных произведений и проанализировал «Теоретические рубежи в эссе Г. Ф. Лавкрафта». А в 1999 году вышел из печати монументальный труд С. Т. Джоши «Г. Ф. Лавкрафт: жизнь», ставший итоговой биографией и точкой отсчета для всех последующих исследователей. К концу XX века Лавкрафт прочно занял место в пантеоне классиков литературы ужасов, а его космицизм — в учебниках по истории жанра.

Спекулятивный поворот: Лавкрафт и философы XXI века (2005–2026)

Подлинная интеллектуальная революция, превратившая Лавкрафта из классика хоррора в фигуру первой величины для актуальной философии, произошла в середине 2000-х годов. Ключевую роль здесь сыграло движение, получившее название «спекулятивный реализм». Молодые философы — Квентин Мейясу, Грэм Харман, Рэй Брассье и другие — объявили войну тому, что они назвали «корреляционизмом»: постулату, согласно которому реальность существует лишь в неразрывной связи с человеческим сознанием. Их манифест, озвученный на конференции в Голдсмитском колледже в 2007 году, утверждал необходимость мыслить реальность саму по себе, вне доступа к ней человека. И именно здесь, в этом стремлении помыслить «Великое Внешнее», они нашли неожиданного союзника — Говарда Лавкрафта.

Для Грэма Хармана, основателя объектно-ориентированной онтологии (ООО), Лавкрафт стал ключевым примером мыслителя, чьи произведения являются не просто иллюстрацией, но и практическим инструментом философского анализа. В 2012 году Харман опубликовал книгу «Weird-реализм: Лавкрафт и философия» (Weird Realism: Lovecraft and Philosophy), которая стала настоящей сенсацией и была переведена на русский язык в 2020 году. В этой работе он показал, что лавкрафтовская техника письма — его нарочитая бессодержательность описаний, нагромождение избыточных деталей, ссылки на непостижимые измерения — идеально схватывает базовое напряжение ООО: фундаментальный зазор между реальным объектом и его доступными человеку качествами. Лавкрафтовские чудовища потому и сводят с ума, что они суть «вещи в себе», являющие нам свою недоступность. Харман демонстрирует, как такие стилистические приемы, как аллюзивность и кубизм в описаниях, создают эффект ускользания реальности от постижения.

Другие спекулятивные реалисты также обращались к Лавкрафту. Квентин Мейясу в книге «После конечности» (2006) обосновывал контингентность (абсолютную случайность и не-необходимость) законов природы. Этот холодный, математически обоснованный хаос оказался удивительно созвучен космицизму. Бен Вудард, в свою очередь, ввел понятие «шогготического материализма» и «тёмного витализма», напрямую отсылая к образам аморфных, слепых и в то же время пугающе живых субстанций из прозы Лавкрафта. Лавкрафт выступал представителем такого материализма, «оперирующего ужасом бесформенного».

Фигура английского философа Ника Ланда, одного из предтеч спекулятивного реализма и «отца акселерационизма», также сыграла огромную роль. Еще в 1990-х годах Ланд в рамках деятельности группы CCRU (Cybernetic Culture Research Unit) активно использовал лавкрафтовские образы для описания безличных, демонических сил капитала и технологий. В 2003 году он опубликовал культовое эссе «Шёпот шогготов», где грибы с Юггота и черви-хтонийцы стали метафорами самоорганизующихся систем, обитающих в ноосфере. Он «разработал совместно с CCRU несколько псевдо-лавкрафтианских мифологий или „гиперверий“ (hyperstitions)». Для Ланда, как и для его последователей, тексты Лавкрафта были не вымыслом, а картографией реальных внечеловеческих процессов.

Этот философский интерес привел к институциональному признанию в академической среде. В 2015 году философ Бенджамин Нойс опубликовал статью «Событие Лавкрафта», где представил писателя как фигуру, чье творчество ознаменовало разрыв в культуре, сопоставимый с психоаналитическим учением Лакана. Нойс, в частности, связывал «хаос в символическом» у Лавкрафта с лакановским понятием Реального. В 2020-х годах на русском языке выходят статьи, анализирующие «философию космического пессимизма» Лавкрафта и проводящие параллели между его идеей о несоответствии человеческого познавательного аппарата устройству Вселенной и новейшими научными концепциями. В 2026 году философский факультет ГАУГН запустил цикл открытых лекций «Философия в современном мире», начав его лекцией «Говард Филлипс Лавкрафт: космицизм и ужас Вселенной».

Наука и «Космический ужас»

Наконец, самым недавним и, возможно, самым поразительным этапом стало проникновение идей Лавкрафта в естественнонаучный дискурс. Космицизм Лавкрафта, его видение безразличной и неподвластной человеческому разуму Вселенной, оказался удивительно релевантен в эпоху новейших открытий. В 2022 году астрономы из коллаборации «Event Horizon Telescope» опубликовали первое в истории изображение тени сверхмассивной черной дыры Sgr A* в центре нашей галактики. Этот объект, искривляющий пространство и время, стал почти буквальной иллюстрацией лавкрафтовского «космического ужаса» — того самого осознания ничтожности человека перед лицом невообразимых сил. Философы и ученые, такие как Ричард Гибсон, в том же 2022 году написали эссе «Космический ужас Г. Ф. Лавкрафта и Sgr A*», напрямую связывая научную картину мира с наследием писателя из Провиденса.

Таким образом, к нынешнему 2026 году траектория восприятия Лавкрафта совершила головокружительный виток. Он прошел путь от автора «дешевых журналов», чьи вещи критик Эдмунд Уилсон называл «бездарной графоманией», до мыслителя, чьи идеи оказались востребованы передовыми течениями философии и, что самое удивительное, нашли отклик в научной картине мира. Он стал для современной мысли не просто писателем, а своего рода пророком, чье «событие», по выражению Бенджамина Нойса, продолжает разворачиваться, открывая новые горизонты для понимания нашего хрупкого и, возможно, совершенно незначительного места в бескрайнем и равнодушном космосе.


5-6 мая 2026 г.