Глава I: Пробуждение в Лландаффе
В тени древнего собора, чьи циклопические, поросшие мхом камни, казалось, вросли в самую плоть валлийской земли, впитывая в себя эманации веков, в городке Лландафф, что приютился близ Кардиффа, словно больное, обреченное дитя у груди умирающей матери, 13 сентября 1916 года раздался первый крик младенца, которому суждено было с самого рождения вглядываться в изнанку мира, в ту бездну, что скрывается за тонкой завесой обыденности. Этот крик, тонкий и пронзительный, словно предсмертный стон неведомого существа, потонул в сыром, насыщенном запахами угля, гниющей рыбы и морской соли воздухе, так и не достигнув серых, равнодушных, вечно плачущих небес. Нареченный Роальдом, в честь норвежского исследователя Амундсена, этого аскетичного, почти бесплотного покорителя ледяных пустынь, он нес в себе кровь своих предков, Харальда Даля и Софи Магдалены Хессельберг – людей, покинувших скалистые, изрезанные, как шрамы, фьорды и предвечные туманы Осло, что вились вокруг древних курганов, где спали безымянные конунги, ради столь же непроглядных туманов и бесконечных дождей британского острова. Харальд, человек титанической воли и несокрушимой стати, потерявший руку в шестнадцать лет, в 1879 году, в результате нелепого падения с крыши, что скорее походило на внезапное столкновение с некой незримой, враждебной силой, обладал, тем не менее, железной, почти нечеловеческой хваткой в делах. Его процветающая фирма «Aadnesen & Dahl», основанная в доках Кардиффа, была ненасытным механизмом, черным сердцем порта, поставлявшим такой же черный, как сама бездна, уголь для паровых машин, этих дышащих огнем и сажей левиафанов, что бороздили северные моря, соединяя миры людей и пробуждая нечто древнее в морских глубинах.
Дом их, «Вилла Мари», на Фейрвотер-роуд, был оплотом скандинавской основательности, чужеродным, почти вызывающим островком среди меланхоличной, увядающей валлийской архитектуры. В его стенах, где половицы скрипели под тяжестью невысказанных горестей и подавленных страхов, звучала гортанная, резкая норвежская речь, а вечерами, у камина, отбрасывавшего на стены пляшущие, гротескные, живые тени, старый Харальд рассказывал истории. Но это были не просто сказки о троллях и ниссе; в его пересказах, произносимых глухим, рокочущим голосом, эти существа, таящиеся в сумраке вековых лесов и бездонных горных ущелий, обретали черты древних, дочеловеческих сущностей, безразличных к судьбам смертных, играющих ими, как ветер играет сухими листьями. Эти рассказы, вкупе с готическими, устремленными в серое небо иглами Лландаффского собора, что виднелся из окна детской, ложились на податливую, словно воск, душу юного Роальда первыми, еще неясными, но уже неизгладимыми мазками той всепоглощающей, холодной тьмы, что позже проступит в его собственных, лихорадочных, вымороченных творениях. Детство его, с 1916 по 1920 год, было чередой обманчиво идиллических, почти пасторальных картин, похожих на выцветшие дагерротипы: летние поездки на уединенный остров Тенби, где отец, словно древний бог, повелевающий стихией, учил его не бояться холодных, мертвенных волн; зимние вечера в тепле семейного очага, казавшегося последним бастионом света в сгущающемся, враждебном сумраке; рождение сестер – Астри в 1918-м, Альфхильд и Эльсе, маленьких, хрупких созданий, не ведающих о своей обреченности.
Но в 1920 году, когда мир едва оправился от кровавой, бессмысленной бойни Великой войны, идиллия рухнула с оглушительным треском, обнажив под собой зияющую пустоту. Словно некая древняя, неумолимая сущность, дремавшая под холмами Глэморгана, пробудилась ото сна и потребовала свою дань. Первой она забрала семилетнюю Астри. Болезнь, что врачи равнодушно именовали аппендицитом, в ее случае протекала с противоестественной, чудовищной злокачественностью, словно некий невидимый паразит извне пожирал ее изнутри, день за днем. Смерть любимой дочери, чистого и светлого создания, подкосила могучего Харальда. Он, переживший потерю руки, потерю первой жены, не смог пережить этот удар, нанесенный с абсолютной, космической точностью. Его жизненные силы иссякли, словно их выпили до дна. Спустя всего несколько недель, в феврале того же года, пневмония, вцепившаяся в его ослабевший, лишенный воли к жизни организм, утащила его в сырую могилу. Ему было пятьдесят семь лет, и его уход был тих и страшен, словно сдутая сквозняком свеча в пустом, холодном доме. Софи Магдалена, носившая под сердцем их пятого ребенка, осталась одна, в чужой, негостеприимной стране, с тремя детьми и новорожденной Астой, и с заветом мужа – дать им образование в английских школах. Этот завет, произнесенный на смертном одре, звучал как проклятие, как долг, который невозможно не исполнить. Год 1920-й стал для четырехлетнего Роальда тем рубежом, тем незримым разломом в бытии, за которым кончился хрупкий, иллюзорный свет детства и начался долгий, извилистый путь во мрак, путь, освещаемый лишь холодным, мертвенным светом далеких, чужих звезд.
Глава II: Тени Рептона
Воля покойного Харальда Даля, обратившаяся из просьбы в непреложный, высеченный на скрижалях судьбы закон, в нерушимую клятву, данную уходящему в небытие, стала для Софи единственным, отчаянным ориентиром в наступившем хаосе. Подавив естественное, животное желание бежать, вернуться к родным в Норвегию, к снегам и фьордам, что обещали забвение и покой, она приступила к исполнению этого посмертного договора с фанатичной, почти исступленной, жертвенной решимостью. Первой ступенью на этом пути, первым кругом этого рукотворного, педагогического ада, стала подготовительная школа Святого Петра в Уэстон-сьюпер-Мэр, куда восьмилетнего, оторванного от дома Роальда отправили в 1925 году. Это приморское заведение, продуваемое солеными, промозглыми ветрами Бристольского залива, с его строгими, облаченными в черное, словно сектанты, учителями и неукоснительными, высеченными в камне правилами, стало для мальчика моделью вселенной, управляемой бездушной, слепой и карающей силой. Директор, преподобный отец Такер, чье лицо, лишенное всяких эмоций, казалось высеченным из серого гранита, был для него не просто человеком, но безличным воплощением самой идеи власти, жестокой, иррациональной и всепроникающей. Порка гибкой, свистящей в воздухе тростью, назначаемая за малейшую провинность, за неверно написанное слово, за неосторожный взгляд или затаенную мысль, превратилась в чудовищный, почти сакральный ритуал, лишенный всякого смысла, кроме утверждения этой власти через боль и унижение.
Единственным просветом в этом унылом, монохромном, словно старая фотография, существовании были летние каникулы, которые он, словно вырвавшийся на краткий миг из темницы узник, проводил с матерью и сестрами в Уэльсе, и редкие посылки из дома, пахнувшие иной, свободной, почти забытой жизнью. Однажды, в 1927 году, желая отомстить сварливой, отвратительной, подобной пауку в своей паутине, владелице кондитерской лавки, миссис Прэтчетт, чьи грязные руки и злобный, пронизывающий взгляд оскверняли саму идею детской радости, юный Роальд с четырьмя товарищами по несчастью замыслил акт нечестивого, кощунственного возмездия. Они подложили в банку с ирисками, этими символами приторной, лживой сладости взрослого мира, разлагающийся трупик дохлой мыши. Этот «Великий мышиный заговор», как он позже назовет его, был не просто шалостью, но отчаянным актом метафизического бунта, инъекцией хаоса и распада в этот стерильный, регламентированный, лицемерный мир. Заговор был жестоко раскрыт, а его участники – сурово наказаны директором Такером, чья трость в тот день, казалось, обрела собственную, злорадную волю. Но именно этот акт детского протеста, эта попытка привнести элемент тлена в витрину благополучия, стал для Даля первым осознанным шагом на пути к нонконформизму, к отрицанию удушающей правильности.
В 1929 году, в возрасте тринадцати лет, Роальд был переведен в школу Рептон в графстве Дербишир, что стало для него погружением в еще более глубокие, более древние, выстланные камнем слои тьмы. Это было заведение с многовековой историей, чьи готические, устремленные в серое небо здания и древние, поросшие мхом арки, казалось, впитали в себя страдания, страх и унижения бесчисленных поколений учеников, став безмолвными, каменными свидетелями их сломленных судеб. Директором Рептона в те годы был Джеффри Фишер, человек, которому в будущем, по злой иронии судьбы, суждено было стать Архиепископом Кентерберийским, духовным пастырем нации. Но для Даля и его товарищей он был лишь верховным жрецом в этом храме боли, безжалостным администратором, чья трость обрушивалась на спины учеников с пугающей, методичной, ритуальной регулярностью. Атмосфера в Рептоне была пропитана узаконенным, систематическим насилием – не только со стороны учителей, этих надсмотрщиков духа, но и со стороны старших учеников, «префектов», которым даровалась почти неограниченная, феодальная власть над младшими. Этот мир, существовавший по своим, звериным, первобытным законам, был еще страшнее, чем мир взрослых, ибо жестокость детей, облеченных властью, не знает границ и не ведает сострадания.
Парадоксальным, почти абсурдным образом, именно в этом царстве систематического деспотизма Даль столкнулся с одним из самых странных и запоминающихся явлений своей юности. Время от времени шоколадная фабрика «Кэдбери», этот невидимый, всемогущий Молох, расположенный неподалеку, присылала в школу простые серые картонные коробки, содержавшие образцы новых, еще не выпущенных в продажу сортов шоколада. Ученики, в полном молчании, должны были пробовать эти безымянные, лишенные индивидуальности плитки и выставлять им оценки в специальных карточках. Этот сюрреалистический, почти кафкианский ритуал, где дети, по сути, работали безликими, анонимными дегустаторами для гигантской, невидимой корпорации, зародил в голове Даля идею о некой тайной, изолированной от мира, почти мифической шоколадной фабрике, управляемой эксцентричным, богоподобным гением – образ, который десятилетия спустя, пройдя через горнило его воображения, материализуется в его самой знаменитой, и самой тревожной книге. Годы, проведенные в Рептоне, с 1929 по 1934, оставили на его душе глубокие, незаживающие шрамы, но вместе с тем и закалили его, научив выживать в мире, лишенном справедливости и сострадания, в мире, где единственным спасением было бегство в глубины собственного, мрачного, населенного химерами воображения.
Глава III: Африканский излом
Отказавшись от идеи поступать в университет, от этого проторенного, безопасного пути в мир респектабельных теней, к молчаливому, но от того не менее глубокому ужасу своей матери, Роальд Даль в 1934 году, едва покинув ненавистные, подобные склепу, стены Рептона, устремился навстречу неизведанному, словно мотылек, летящий не на свет, а в самую гущу первозданной, манящей тьмы. Его манила не академическая, вековая пыль Оксфорда или Кембриджа, где за пыльными фолиантами скрывалась та же косность, то же лицемерие и та же удушающая скука, что и в школьных стенах, а далекие, экзотические, не нанесенные на карты его души земли, где, как ему казалось, еще сохранился первобытный, хтонический дух приключений, где человек был один на один с безразличной, вечной, нечеловеческой природой. После окончания школы он, к удивлению многих, устроился в нефтяную компанию «Шелл» и, пройдя двухлетнее обучение в Англии, где его учили основам геологии и коммерции, этим наукам о потрошении земли, в 1936 году получил назначение в Танганьику – территорию, чье название само по себе звучало как древнее, гортанное заклинание. Дар-эс-Салам, куда он прибыл, был кипящим, бурлящим плавильным котлом рас, культур и запахов, городом, где пряные, дурманящие ароматы специй смешивались с тяжелыми миазмами болот, а вычурная, карикатурная колониальная чопорность британцев, пытавшихся воссоздать свой маленький, унылый мир под палящим, безжалостным солнцем, соседствовала с древними, не поддающимися осмыслению африканскими верованиями, с культом предков и теней.
Жизнь в Восточной Африке, как Даль вскоре понял, была полна опасностей, о которых не писали в рекламных проспектах «Шелл». Это была не просто жизнь, а ежедневная, изматывающая борьба за существование на враждебной, чужой территории, где человек был лишь пришельцем, случайным гостем. Черная мамба, стремительная, как тень, и смертоносная, как сама судьба, одна из самых ядовитых змей на планете, могла встретиться на пороге собственного бунгало, свернувшись в тугие, иссиня-черные кольца первозданного, концентрированного ужаса. Львы, как выяснил Даль, порой забредали в город, ведомые голодом или неким темным инстинктом, и однажды ему пришлось стать безмолвным, оцепеневшим свидетелем того, как одного из этих царей саванны, забредшего в деревню, растерзала на части обезумевшая, воющая толпа, движимая не страхом, а некой первобытной, ритуальной, кровавой яростью. Он колесил по бесконечным, пыльным, красным, как запекшаяся кровь, дорогам Танганьики, от одного удаленного поста к другому, наблюдая за жизнью, столь отличной от всего, что он видел прежде. Этот опыт, это погружение в дикую, необузданную, лишенную морали стихию, где жизнь и смерть были не противоположностями, а двумя сторонами одной монеты, навсегда изменило его. Африка открыла ему свою темную, завораживающую, безнравственную сторону – сторону, где тонкий, хрупкий слой цивилизации был лишь иллюзией, готовой в любой момент треснуть и рассыпаться в прах пленкой на поверхности бездны.
В августе 1939 года, когда над Европой сгустились грозовые, черные тучи грядущей войны, и их далекая, зловещая тень докатилась даже до экватора, Даль, как офицер запаса, получил приказ, отдававший холодом оружейной стали: собрать всех немцев, проживавших в Дар-эс-Саламе, и препроводить их под арест. Этот приказ, превративший его, коммивояжера, в стража, в тюремщика, в винтик в безличной военной машине, стал для него первым осязаемым предвестником надвигающегося глобального, всепоглощающего безумия. В ноябре того же года, движимый не столько патриотическим порывом, сколько глубинным, неосознанным желанием окунуться в этот хаос с головой, стать его частью, он проделал путь в восемьсот километров по бездорожью до Найроби, Кения, чтобы вступить в ряды Королевских военно-воздушных сил (RAF). Ему было двадцать три года, его рост – почти два метра, наследие норвежских викингов – едва позволял ему поместиться в тесной, похожей на гроб, кабине учебного биплана «Де Хэвилленд Тайгер Мот».
После шести месяцев обучения, в течение которых он налетал всего 7 часов 40 минут – абсурдно, преступно малое время для подготовки к смертельной схватке в небесах, – он был признан годным к полетам и направлен в 80-ю эскадрилью, базировавшуюся в Египте. Его самолет, «Глостер Гладиатор», устаревший, неуклюжий биплан с открытой кабиной, казался анахронизмом, детской игрушкой, обреченной на уничтожение, по сравнению со стальными, хищными машинами Люфтваффе. 19 сентября 1940 года, выполняя перегоночный полет в сторону Мерса-Матрух, Даль, не получив точных координат посадочной полосы от безличного, трещащего в наушниках голоса, заблудился над безбрежной, однообразной, гипнотизирующей ливийской пустыней. Когда топливо было на исходе, и двигатель начал захлебываться, издавая предсмертные хрипы, он попытался совершить аварийную посадку на эту каменистую, враждебную, мертвую землю. Шасси самолета зацепилось за валун, и «Гладиатор», его хрупкий крылатый гроб, перевернувшись, рухнул, превратившись в груду горящего, искореженного металла. Даль получил тяжелейшие, несовместимые с жизнью травмы: проломленный в нескольких местах череп, раздробленный, вдавленный в лицо нос, чудовищные ожоги. Он временно ослеп, погрузившись в багровую, пульсирующую тьму, полную боли и шума крови. Лежа среди обломков своей машины, в самом сердце безжалостной пустыни, под равнодушным, выцветшим, пустым небом, он, казалось, заглянул за грань бытия, в ту самую зияющую, холодную пустоту, что некогда поглотила его сестру и отца. Этот день, 19 сентября 1940 года, стал его вторым, истинным рождением – рождением человека, познавшего хрупкость собственной плоти и ледяное, вселенское, космическое безразличие вселенной.
Глава IV: Вашингтонский лабиринт
Из огненной, дымящейся колыбели своей пустынной гробницы Роальд Даль был извлечен, словно недоношенный, окровавленный плод, и переправлен в британский военный госпиталь в Александрии. Восемь долгих месяцев, с сентября 1940 по апрель 1941 года, он провел в пограничном, сумеречном состоянии, в липком, вязком мире, где обжигающая реальность смешивалась с прохладными, обманчивыми морфиновыми грезами. Его череп, проломленный в нескольких местах, был подобен треснувшему археологическому сосуду, грозящему в любой момент рассыпаться в прах от неосторожного прикосновения. Нос, вдавленный в лицо, словно маска из мягкой глины, был восстановлен хирургами, но зрение возвращалось мучительно медленно, пробиваясь сквозь кровавую, колышущуюся пелену, словно свет сквозь толщу мутной воды. Врачи, эти жрецы в белых, заляпанных кровью одеяниях, колдовали над его искалеченным, едва живым телом, но не могли излечить рану, нанесенную его душе, его сознанию. В конце концов, его признали годным к полетам, но это было решение, продиктованное скорее отчаянием военной машины, нуждавшейся в пушечном мясе, чем здравым смыслом.
В апреле 1941 года он, еще не оправившийся, шатающийся, с вечной болью за глазницами, вернулся в свою 80-ю эскадрилью, которая к тому времени была переброшена в Грецию и оснащена новыми, более грозными, но столь же уязвимыми машинами – «Харрикейнами». Греческая кампания была не войной, а бойней, агонией, заранее проигранной, безнадежной битвой. В небе над древними, как сам мир, Афинами, над Халкидой и Аргосом, Даль и его товарищи, горстка обреченных, сражались против превосходящих, несметных сил Люфтваффе, против роев «Мессершмиттов», что неслись с небес, словно саранча, посланная разгневанным божеством. За короткий, кровавый, спрессованный в один нескончаемый кошмар период он сбил, по разным, противоречивым данным, от четырех до пяти вражеских самолетов, став на мгновение асом, героем, ангелом мщения. Но его тело, этот починенный, но навсегда поврежденный механизм, так и не оправившееся от катастрофы, начало сдавать. Мучительные, ослепляющие головные боли, подобные ударам молота изнутри черепа, приступы, во время которых он терял сознание прямо в полете, сделали дальнейшее участие в боях невозможным, медленным самоубийством. В июне 1941 года его, как сломанную, не подлежащую ремонту игрушку, списали и отправили домой, в Англию. Война для него, как для пилота, закончилась.
Но невидимые, безжалостные архитекторы его судьбы уготовили ему иную, более изощренную, более двусмысленную роль. В начале 1942 года его, хромающего, страдающего от последствий тяжелейшей контузии гиганта, прикомандировали к британскому посольству в Вашингтоне в качестве помощника военного атташе. Этот город, с его помпезной, холодной, имперской архитектурой, с его симметрией и показным величием, казался ему ирреальным, декорацией к абсурдному, затянувшемуся спектаклю. После крови, пота и песка ливийской пустыни, после предсмертного воя сирен и грохота зениток, жизнь в американской столице, состоявшая из бесконечных дипломатических приемов, бессмысленных, пустых разговоров и рек алкоголя, была подобна погружению в вязкий, удушающий, теплый сон. Здесь, в этом лабиринте интриг, шпионажа и полуправды, он встретил человека, который, сам того не ведая, указал ему путь из этого позолоченного тупика. Это был знаменитый писатель Сесил Скотт Форестер, автор саги о Горацио Хорнблауэре. Форестер, работавший на британскую пропаганду, попросил Даля набросать несколько заметок о его катастрофе в Ливии для статьи в популярном журнале «The Saturday Evening Post».
Даль, запершись в своем безликом гостиничном номере, взялся за работу. Но вместо сухих, протокольных, казенных заметок из-под его пера, словно кровь из вскрытой вены, полился рассказ – живой, пульсирующий, наполненный неподдельным ужасом, болью и лихорадочным бредом того сентябрьского дня. Он назвал его просто – «Кусок торта». Форестер, прочитав рукопись, был ошеломлен. «Вы что, знаете, что написали настоящий рассказ? – спросил он, глядя на Даля с изумлением. – Я ничего не буду менять. Это готовое произведение». Он отправил рассказ в журнал под более броским названием «Сбитый над Ливией», и его опубликовали, выплатив Далю гонорар в тысячу долларов – плату за его боль, за его почти состоявшуюся смерть. Так, в 1942 году, в самом сердце вашингтонского лабиринта, из пепла войны и обломков «Гладиатора» родился писатель Роальд Даль. Он начал писать рассказы, один за другим, словно пытаясь изгнать демонов, что терзали его по ночам. В них война представала не героическим эпосом, а сюрреалистическим, гротескным кошмаром, а забавные, похожие на гремлинов существа, что, по поверьям пилотов, выводили из строя самолеты, становились главными, злокозненными героями. Он нащупал ту тонкую, едва различимую грань между ужасом и черным юмором, между трагедией и фарсом, которая и станет его фирменным стилем, его пропуском в вечность, его способом говорить с миром на языке его собственного безумия.
Глава V: Жатва скорби
Послевоенные годы, с 1945-го и далее, не принесли Роальду Далю ни мира, ни успокоения. Мир, за который он сражался, за который проливал свою кровь, оказался столь же уродлив, искажен и несправедлив, как и тот, что ему предшествовал, лишь сменив декорации. Он поселился в Бакингемшире, в сельской английской глуши, в попытке убежать от людей, но призраки войны, призраки Рептона, призрак дохлой мыши в банке с ирисками – все они переселились вместе с ним, став его постоянными, невидимыми собеседниками. В 1953 году, на одном из званых ужинов в Нью-Йорке, этом Вавилоне двадцатого века, он встретил голливудскую актрису Патрицию Нил, женщину с трагическим изломом в глазах. Их союз был не просто романом, а столкновением двух миров, двух надломленных, израненных душ, ищущих друг в друге спасения от самих себя. Они поженились 2 июля 1953 года и поселились в старом фермерском доме, который назвали «Цыганский дом», в деревушке Грейт-Миссенден. Этот дом, с его старыми балками и скрипучими полами, должен был стать их крепостью, их убежищем от жестокости мира. Но именно ему, этому дому, суждено было стать сценой для самых страшных, немыслимых трагедий их жизни, стать проклятым местом, алтарем для жертвоприношений.
Судьба, или та безымянная, безразличная сущность, что вела Даля по жизни, казалось, решила, что страданий, выпавших на его долю, было недостаточно. Она начала свою новую, еще более страшную жатву, избрав в качестве жертв его детей. 5 декабря 1960 года коляску с их четырехмесячным сыном Тео, которого везла няня по одной из улиц Нью-Йорка, на полном ходу сбил автомобиль. Младенец был отброшен на обочину, его хрупкий череп был раздроблен. Он впал в кому. Врачи, боровшиеся за его жизнь, столкнулись с гидроцефалией – скоплением жидкости в мозгу. Давление на мозг постоянно росло, угрожая убить ребенка или навсегда превратить его в безмозглую оболочку. Даль, наблюдая за мучениями сына и бессилием медицины, за неэффективностью существующих медицинских клапанов, которые постоянно засорялись, впал в холодную, конструктивную ярость. Вместе с инженером-гидравликом Стэнли Уэйдом и детским нейрохирургом Кеннетом Тиллом он с головой ушел в работу и разработал новое, революционное устройство – клапан Уэйда-Даля-Тилла, который спас жизнь не только его сыну, но и тысячам других детей по всему миру. Этот отчаянный акт отцовской любви, этот прорыв инженерной мысли, рожденный из горя и отчаяния, был его очередной битвой с безразличной, слепой вселенной.
Но едва семья оправилась от этого удара, как судьба, словно ненасытный жнец, нанесла следующий. 17 ноября 1962 года их старшая дочь, семилетняя Оливия, заболела корью. В те годы это считалось обычной, почти безобидной детской болезнью. Но, как и в случае с сестрой Даля, Астри, сорок два года назад, обычная болезнь обернулась кошмаром, повторив чудовищный, роковой узор. У Оливии развился коревой энцефалит. За несколько дней она угасла, сгорела, погрузившись в кому, из которой уже не вышла. Ее смерть, столь же внезапная, бессмысленная и жестокая, как падение «Гладиатора» в пустыне, окончательно опустошила Даля. Он потерял веру, если она у него и была. Мир окончательно предстал перед ним как место, где нет ни логики, ни справедливости, ни смысла, лишь слепой, хаотичный, злобный рок.
Но и на этом жатва скорби не закончилась. В 1965 году Патриция Нил, беременная их пятым ребенком, Люси, перенесла серию тяжелейших, апоплексических инсультов. Она впала в глубокую кому на три недели. Когда она очнулась, она не могла ни ходить, ни говорить, ни помнить. Она превратилась в ребенка в теле взрослой женщины. Врачи вынесли свой безапелляционный вердикт: она навсегда останется инвалидом. Но Даль, закаленный в бесконечных битвах с судьбой, отказался принять этот приговор. Он разработал для жены жесточайшую, изнурительную, почти садистскую программу реабилитации, заставляя ее часами заниматься, заново учиться говорить, читать, ходить, превозмогая боль и отчаяние. Его методы были на грани тирании, он был безжалостен к ней и к себе. Но, вопреки всем прогнозам, Патриция Нил не только восстановилась, но и смогла вернуться в кино, сыграв одну из лучших своих ролей. «Цыганский дом» на долгие годы превратился в госпиталь, в реабилитационный центр, в поле битвы, где каждый день был сражением за право на жизнь, за право на разум.
Глава VI: Сумерки в «Цыганском доме»
На фоне этих апокалиптических, почти библейских по своему масштабу семейных трагедий, литературная карьера Роальда Даля, как это ни парадоксально, ни чудовищно, достигла своего зенита. Словно сублимируя окружающий его непрекращающийся ужас, он создавал свои самые знаменитые, самые мрачные и одновременно самые притягательные детские книги. Словно жемчуг, рождающийся из боли и раздражения в раковине моллюска, его истории рождались из его горя. В 1961 году, за год до смерти Оливии, он опубликовал «Джеймс и гигантский персик» – историю о сиротстве и бегстве в мир фантасмагории. В 1964, через два года после ее смерти, словно в лихорадочном бреду, вышла «Чарли и шоколадная фабрика» – книга, в которой за сказочным, карамельным фасадом скрывалась леденящая душу, ветхозаветная притча о наказании и воздаянии, где эксцентричный, безумный Вилли Вонка представал не добрым волшебником, а демиургом, безжалостно вершащим суд над порочными детьми, подвергая их изощренным, кармическим казням. Его книги, которые критики, эти близорукие блюстители нравов, часто называли жестокими, аморальными и непедагогичными, имели оглушительный, феноменальный успех у детей. Дети, в отличие от взрослых, интуитивно чувствовали в них не слащавую ложь, а правду – отражение реального, пугающего, несправедливого и нелогичного мира. «Матильда», «Ведьмы», «БДВ, или Большой и добрый великан» – все эти произведения, написанные в его уединенном кабинете, в специально построенной для письма кирпичной хижине в саду «Цыганского дома», были порождением его искалеченной, израненной души.
Его слава росла, превращая его в живого классика, но сам он все больше превращался в мизантропа, в желчного, язвительного, невыносимого отшельника. Битва за здоровье Патриции, которую он, казалось, выиграл, оставила глубокие, незаживающие трещины в их отношениях. Его тираническая, всепоглощающая забота обернулась отчуждением. Во время ее долгой болезни у него начался роман с подругой их семьи, Фелисити «Лисси» Кросленд, которая была на двадцать один год его моложе. Этот роман, длившийся много лет втайне, в конце концов, подобно медленному яду, разрушил их брак, построенный на трагедии и совместном преодолении. В 1983 году, после тридцати лет совместной жизни, полной немыслимой любви, всемирной славы и невыносимого, запредельного горя, Роальд Даль и Патриция Нил развелись. Вскоре после этого он, уже пожилой, измотанный жизнью человек, женился на Фелисити.
Последние годы своей жизни, с 1983 по 1990, он провел в «Цыганском доме» с новой женой, продолжая методично, почти механически писать. Но тьма, которая всегда была частью его, сгущалась, затапливая последние островки света. Его публичные высказывания становились все более резкими, провокационными и человеконенавистническими. Казалось, он окончательно разочаровался в людях, в том мире, который он так и не смог до конца ни принять, ни понять. В начале 1990 года у него было диагностировано редкое, неизлечимое заболевание крови – миелодиспластический синдром. Болезнь, медленно, но верно пожирающая его изнутри, была столь же неумолима, как и та, что унесла жизни его сестры и дочери, замыкая роковой круг. Он встретил этот последний, окончательный приговор с присущим ему черным юмором и холодным стоицизмом. 23 ноября 1990 года, в возрасте семидесяти четырех лет, Роальд Даль умер в больнице Джона Рэдклиффа в городе Оксфорд. Его похоронили в Грейт-Миссенден, на холме, с видом на его дом и сад, на его проклятое и благословенное убежище. Вместе с ним в могилу, по его завещанию, положили его любимые вещи, его фетиши: бильярдные кии, бутылку превосходного бургундского, плитку шоколада и, конечно, его остро заточенные карандаши HB. История, начавшаяся с крика в сыром уэльском воздухе, закончилась молчанием под свинцовым, безразличным английским небом, завершив свой трагический, безупречно симметричный, предначертанный круг.