Глава I. Тени за гранью
Дом ожидал меня на вершине утёса, вдалеке от последних обитаемых берегов, и само его очертание на фоне свинцового неба казалось не архитектурным замыслом, но злокачественным наростом, выдавленным из недр земли какой-то древней и безымянной силой. К тому времени, как я переступил порог, солнце уже клонилось к морю, окрашивая горизонт в оттенки запёкшейся крови, и каждое окно особняка смотрело на меня слепо, подобно бельмам утопленника, чей взгляд навеки устремлён в пустоту, лежащую за пределами человеческого понимания. Я помнил эти стены смутно, из обрывочных воспоминаний детства, но тогда они не дышали той концентрированной угрозой, какую я ощутил теперь, стоит лишь стихнуть последним отзвукам шагов моего проводника, исчезнувшего за поворотом разбитой дороги. Вокруг простиралась лишь пустошь, усеянная искорёженными ветрами кустами дрока, да бескрайнее, безжалостное море, чей рокот доносился снизу глухим и монотонным гулом, напоминающим дыхание спящего чудовища.
Двоюродный дед, от которого я унаследовал это мрачное жилище, слыл человеком замкнутым и эксцентричным, последние годы жизни посвятившим штудиям, которые соседи вполголоса называли не иначе как «богомерзкими». В его письмах ко мне, коротких и полных туманных намёков, всё чаще проскальзывали фразы о неких «порогах» и «зияниях в эфире», о необходимости держать неусыпную стражу и о свете, который один лишь способен отогнать то, что клубится за пределами восприятия, в абсолютной, невообразимой тьме, где самые звёзды умирают, не оставив следа. Тогда я, признаться, приписывал эти тирады старческому слабоумию, но теперь, стоя в гулком холле, где даже моё дыхание отдавалось едва слышным эхом из верхних покоев, я уже не был столь уверен в своей правоте. Воздух здесь был плотным и холодным, насыщенным запахом слежавшейся пыли, старых книг и чем-то ещё — тонким, едва уловимым ароматом разложения, который не походил ни на запах падали, ни на плесень, но отдалённо напоминал мне запах, исходящий от долго пролежавшей в земле древесины, смешанный с металлической резкостью озона после грозы.
Я велел себе быть благоразумным и отбросить ребяческие страхи, какими бы настойчивыми они ни казались, и первым делом принялся обследовать дом, чтобы определить, где смогу устроиться с относительным удобством. Почти всё внутреннее убранство сохранилось в том виде, в каком его оставил покойный хозяин: массивная мебель, затянутая чехлами, походила на скорченных призраков в саванах, а высокие зеркала в бронзовых рамах множили пространство, создавая иллюзию бесконечных анфилад, уходящих в сгущающуюся тьму. Но главное, что приковывало взгляд и что пробуждало во мне смутное, болезненное любопытство, находилось в башне — круглой пристройке, венчавшей южное крыло дома и высившейся над морем подобно окаменевшему персту, указующему в небеса. Именно там, как я знал из отрывочных рассказов, мой дед устроил обсерваторию и лабораторию, где проводил свои непостижимые опыты.
Я поднялся по винтовой лестнице, ступени которой стенали и скрипели под моими шагами так, словно само строение предостерегало меня, молило отступиться и бежать прочь. Верхний зал башни встретил меня хаосом — повсюду громоздились стопки записей, исчерченных лихорадочным, почти неразборчивым почерком, лежали астрономические карты с нанесёнными от руки траекториями небесных тел, чьи имена, казалось, не принадлежали ни одному из известных языков, а в центре, на массивном дубовом постаменте, возвышался аппарат, при виде которого моё дыхание невольно перехватило. Он представлял собой сложную конструкцию из металла и хрусталя — полусферу, усеянную подвижными стержнями и линзами, обрамлённую витками медной проволоки и присоединённую толстыми кабелями к динамо-машине в углу. Вся эта композиция, напоминавшая одновременно чудовищный глаз и какой-то нечестивый алтарь, была нацелена в зенит, куда сквозь раскрытый купол башни уже заглядывали первые, бледные звёзды. В тусклом свете моего фонаря хрустальные элементы прибора отливали нездоровым, маслянистым блеском, и мне почудилось, что в их глубине медленно ворочается какая-то мутная, радужная пелена, не имевшая отношения к игре обычных отражений.
Побуждаемый смешанным чувством наследственного любопытства и исследовательской гордыни, я углубился в чтение заметок, оставленных дедом, и чем дальше я продвигался, тем сильнее холод запустения в комнате сменялся ледяным ужасом, который пробирал до самых костей, ибо написанное в этих тетрадях не имело ничего общего ни с астрономией, ни с физикой, ни с любой другой наукой, известной человечеству. Речь шла о неких «сферах совмещения», о «вибрационном зазоре» между мирами, где материя истончается и сквозь неё, словно сквозь прогнившую завесу, проступают очертания иных, чужеродных вселенных, бесконечно более древних и совершенно враждебных всему живому. Дед описывал это с почти клинической точностью, отмечая частоты колебаний, углы наклона эфирных волн, но в его расчётах то и дело проскальзывали слова, написанные дрожащей рукой, слова, полные такого неприкрытого ужаса, что я невольно оглядывался через плечо: «Брешь расширяется...», «Они чуют свет...», «Стражи на пороге требуют платы...». Он полагал, что прибор, названный им Резонатором Бездны, способен не просто наблюдать за этими запредельными планами бытия, но и утончать разделяющую их преграду, прощупывая те области вечности, где само время теряет смысл, а пространство корчится в агонии неевклидовых измерений, неподвластных человеческому рассудку.
Не стану лгать и утверждать, что мною двигали исключительно научные мотивы, — в тот миг, поддавшись пагубной уверенности в собственной непогрешимости, я решил активировать устройство. В конце концов, я был инженером, привыкшим иметь дело с машинами и механизмами, и смутные предостережения сумасшедшего старика не могли остановить меня от проверки того, что представлялось мне лишь сложным, пусть и необычным, аппаратом. Я подошёл к динамо-машине, запустил её, и башня наполнилась низким, утробным гулом, от которого задрожали стёкла в свинцовых переплётах, а пламя моей лампы на миг присело, сжавшись в испуганный синий лепесток. Хрустальная полусфера медленно налилась холодным, фосфоресцирующим свечением, линзы задвигались, повинуясь сложной системе шестерён, и в воздухе отчётливо запахло озоном — тем самым запахом, который я заметил ещё входя в дом, но теперь он стал гуще, тяжелее, обретя почти металлический привкус на языке, как если бы я лизнул медную монету.
В первые мгновения не происходило ничего, что можно было бы счесть необычным, — лишь гул усилился до такой степени, что начал отдаваться не только в ушах, но и в самой грудной клетке, входя в резонанс с биением сердца, и тогда я совершил роковую ошибку, коснувшись одного из рычагов, что венчали систему настройки. Тотчас же всё вокруг переменилось: звук исчез, сменившись абсолютной, гнетущей тишиной, в которой исчез даже рокот прибоя, хотя ещё мгновение назад он грохотал внизу, разбиваясь о скалы. Пламя лампы не погасло, но его свет словно потускнел, потерял способность рассеивать тьму, и тени в углах башни сделались плотнее, глубже, обрели почти осязаемую материальность. Взглянув в раскрытый купол, я увидел, что звёзды на небе изменили свой рисунок — они располагались не так, как предписывали астрономические карты, но складывались в чудовищные, намеренные созвездия, очертания которых причиняли взгляду почти физическую боль, ибо их геометрия была неправильной, невозможной, перекошенной так, словно само пространство здесь изгибалось, подчиняясь чужеродной воле. Я попытался отвести взгляд, но не смог, ибо чувствовал, что эти звёзды, бывшие вовсе не звёздами, а чем-то иным — отверстиями в ткани реальности, сочащимися абсолютным, неописуемым ничто, — смотрят на меня в ответ...
Сознание моё наполнилось ощущением падения, бесконечного и головокружительного, хотя тело оставалось стоять на каменном полу. Я падал сквозь слои бытия, которые обнажались передо мной подобно страницам исполинской, отвратительной книги: пласты миров, где не было ни света, ни тьмы, но лишь клубящиеся туманы, в котором бесформенные сущности, лишённые плоти, но обладавшие чудовищным, направленным голодом, вились и множились, пожирая саму ткань пространства. И в самой сердцевине этой бездны, на дне, которое не было дном, но бесконечно удаляющейся точкой вечного нисхождения, я почуял присутствие — колоссальное, безличное, подобное слепой силе тяготения, что лежит в основе всех вещей, но при этом живое и обладающее разумом, который не вмещался ни в одну категорию человеческой мысли. Оно не было ни божеством, ни демоном в том смысле, какой мы вкладываем в эти слова, — оно было самим фактом того, что за гранью нашего космоса лежит не пустота, а безмерный, безвидный ужас, вечно алчущий и истекающий порождениями, чьи имена были стары ещё до того, как Земля остыла и покрылась коркой.
Я не знаю, сколько длилось это падение — секунду или тысячу лет, ибо время в тех сферах течёт иначе, — но очнулся я на полу башни, в полной тьме, ибо моя лампа погасла. Гул Резонатора стих, лишь редкие щелчки остывающего металла нарушали тишину, но тишина эта больше не была пустой. Она была полна шорохов — отдалённых, крадущихся, доносящихся откуда-то снизу, из самого нутра дома. С величайшим трудом поднявшись на ноги и дрожащей рукой вновь запалив лампу, я вдруг с пронзительной ясностью ощутил, что мысль о полном одиночестве, которая угнетала меня всего лишь часом ранее, была величайшим, недосягаемым благом. Теперь же я знал с той отвратительной уверенностью, какую дарует лишь соприкосновение с запредельным, что я более не один в этом доме, и что те пороги, о которых бредил мой дед, были им не заперты, но лишь чуть приоткрыты, а теперь, благодаря моему вмешательству, они распахнулись достаточно широко, чтобы нечто просочилось с той стороны и начало обживаться здесь, в недрах нашего, осквернённого мира.
Я спешно покинул башню и спустился в жилые комнаты, где зажёг все лампы, какие только мог найти, ибо инстинктивно, как испуганный ребёнок, искал спасения в свете. Однако свет теперь казался неверным, ненадёжным — он не прогонял тьму до конца, но загонял её по углам, где она скапливалась особенно плотными, влажными на вид сгустками. Часы в гостиной, остановленные много лет назад, внезапно пошли, и звук их хода был не равномерным, как подобает механизму, но хромающим, аритмичным, словно внутри корпуса пыталось биться чьё-то больное сердце. А затем из подвала, где, по моим предположениям, находились старые винные погреба и котельная, начал доноситься звук — влажное, чавкающее шарканье, которое сопровождалось скрежетом, похожим на звук, с каким огромные когти скребут по голому камню. Звук этот приближался с такой неумолимостью, что каждый мускул моего тела напрягся в ожидании немедленного бегства, но бежать было некуда, ибо снаружи, за окнами, простиралась ночь, полная тех самых чуждых звёзд, которые пялились на меня, ожидая исхода.
Я взял лампу и тяжелую кочергу — жалкое, смехотворное оружие против того, что не имело права существовать в трёхмерном пространстве, — и направился к двери, ведущей в подвал. Она была распахнута настежь, хотя я отчётливо помнил, как запер её на засов сразу после прибытия, и из проёма тянуло таким могильным, всепроникающим холодом, что пальцы на моей руке, державшей лампу, мгновенно онемели. Запах, о котором я упоминал ранее, многократно усилился и приобрёл новые, тошнотворные оттенки — теперь он напоминал мне запах разверстой земли, сырой шерсти и чего-то отдалённо химического, как в анатомическом театре. Я сделал шаг вниз по лестнице, потом другой, высоко поднимая лампу, и в этот миг увидел это.
Существо, явившееся моему взору на последней, самой нижней площадке, не поддаётся никакому описанию, ибо каждое слово, которое я мог бы подобрать, лишь исказило бы истину, сделав её плоской и нелепой. Оно не имело постоянной, фиксированной формы, но всё время мерцало и перетекало, как сгусток живой, чёрной протоплазмы, в глубине которой вспыхивали и гасли те самые, нечеловеческие звёзды — точки невыносимого, сжатого света, что не освещали, но лишь подчёркивали окружающую тьму. От него исходило ощущение невероятной, тысячелетней древности, словно эта тварь была сгустком самой вечности, её выделением, заброшенным в наш мир случайным всплеском чудовищного резонанса. Оно не имело глаз в привычном понимании, но я чувствовал на себе взгляд — взгляд не органов зрения, но всего этого бесформенного студенистого объёма, который ощупывал меня с отстранённым, почти аналитическим любопытством, как если бы я был насекомым, случайно попавшим под увеличительное стекло. И тогда в моей голове раздался голос — вернее, безмолвное, навязанное извне знание, вспышка абсолютного, парализующего понимания, что это существо есть лишь предвестник, ничтожная, отпавшая кроха от того невообразимого чудовища, что ворочается за гранью, в сердцевине внешней тьмы, и что за ним обитают иные, гораздо более страшные формы, для постижения которых мой рассудок не созрел и никогда не сможет созреть, ибо сама ткань человеческой мысли вмиг аннигируется при одном лишь приближении к их истинному облику...
Лампа выпала из моих ослабевших пальцев и покатилась по ступеням вниз, на мгновение ярко высветив эту тварь во всей её противоестественной полноте, после чего стекло лопнуло, и пламя погасло, погрузив меня в кромешный, дышащий мрак. Я не помню, как выбрался наверх, как захлопнул дверь, не помню своих криков — только боль в горле и дикий, нечеловеческий страх, заставлявший меня заколачивать подвал досками, словно дерево могло стать преградой для того, что способно просачиваться сквозь само пространство. Обессиленный, я рухнул у забаррикадированного входа и, обхватив голову руками, слушал, как с той стороны, невидимые и неостановимые, скребутся, переливаются и чавкают во тьме кошмарные порождения моего собственного безрассудства, принесённые в мир резонансом чудовищной машины, которую я не имел права пробуждать.
Глава II. Наследие бездны
Рассвет, когда он наконец забрезжил над морем, не принёс облегчения — лишь перемену декораций в театре ужаса, где я отныне был вынужден играть роль, написанную для меня задолго до моего рождения. Серый, водянистый свет сочился сквозь запылённые окна так неохотно, словно само солнце страшилось заглядывать в этот дом, и тени, порождённые им, были длинными, неестественно искажёнными, ползущими по стенам с той же крадущейся, выжидающей повадкой, что и тварь, затаившаяся в подвале. Я не сомкнул глаз до самого утра, просидев в гостиной с кочергой на коленях, вздрагивая от каждого скрипа половиц и каждого всхлипа ветра в печной трубе, и лишь когда дневной свет сделался достаточно ярким, чтобы разогнать самые густые тени, я позволил себе подняться и осмотреть баррикаду, которую возвёл в исступлении. Доски, сорванные с винного шкафа, гвозди, вбитые в дверную коробку с лихорадочной поспешностью, — всё это выглядело жалкой игрушечной фортификацией, способной остановить разве что человека, но никак не то, что не имело постоянной плоти и, вероятно, могло просочиться сквозь замочную скважину или щель в половицах с той же лёгкостью, с какой вода просачивается сквозь песок.
Однако шорохи и скрежет, доносившиеся из подвала в течение ночи, к утру стихли, сменившись тишиной, которая казалась ещё более зловещей, ибо я не верил в милосердное исчезновение твари, но скорее подозревал, что она затаилась, переваривая что-то или, быть может, ожидая наступления новой темноты, когда её чужеродная природа обретёт наибольшую силу. Я должен был что-то предпринять, и единственной нитью, ведущей меня в этом лабиринте сверхъестественного кошмара, оставались записи моего деда, которые я в панике покинул наверху, в башне. Одна мысль о возвращении туда наполняла меня почти непереносимым отвращением, ибо сам воздух в том помещении, пропитанный эманациями Резонатора, казался мне теперь отравленным, насыщенным тонкими вибрациями, которые продолжали свою незримую, разрушительную работу даже после того, как машина замолчала. Но страх перед неизвестностью, перед полным непониманием того, с чем я столкнулся, пересилил страх физический, и, прихватив с собой лампу, заправленную свежим маслом, и револьвер, обнаруженный мною в ящике письменного стола — оружие, чья бесполезность против порождений иных измерений была очевидна, но давала хотя бы призрачное ощущение контроля, — я вновь поднялся по винтовой лестнице.
Башня днём выглядела иначе, но не менее пугающе. Свет, проникавший сквозь раскрытый купол, обнажал каждую деталь того хаоса, в котором жил и работал мой дед, и хаос этот носил отпечаток не просто старческого неряшества, но лихорадочной, маниакальной систематизации, когда разум, балансирующий на грани безумия, пытается навести порядок в том, что по самой своей сути порядка не имеет. Стены были увешаны диаграммами, изображавшими некие циклопические циклы — спирали, уходящие в бесконечность, сферы, вложенные одна в другую, и между ними, нанесённые бледными, дрожащими чернилами, символы, которые, как я теперь понимал, не были ни алхимическими знаками, ни математическими формулами, но чем-то средним — попыткой выразить невыразимое, облечь в человеческие понятия те неевклидовы истины, что открылись деду в моменты его запретных наблюдений. Я собрал все тетради, какие смог найти, и устроился прямо на полу, спиной к холодной каменной кладке, подальше от безмолвного, но по-прежнему угрожающего Резонатора, чьи линзы теперь казались мне не хрусталём, а застывшими, полупрозрачными органами какого-то исполинского, мёртвого насекомого.
Чтение этих записей стало для меня путешествием по ступеням, ведущим всё глубже в бездну чужого, но отныне неразрывно связанного с моим, ужаса. Дед начал свои исследования, как я выяснил, около двадцати лет назад, будучи ещё вполне здравомыслящим учёным, хотя и склонным к рискованным обобщениям. Его внимание привлекли старинные легенды рыбаков с побережья — предания о так называемой «Великой Ночи», которая якобы опускается на мир раз в несколько столетий, когда некие небесные тела сходятся в конфигурации, являющейся ключом к замку, отделяющему нашу реальность от внешних сфер. Эти легенды он сопоставил с трудами средневековых мистиков, с фрагментами запретных книг, чьи названия — «Книга Эйбона», «Пнакотические манускрипты», «Сказания Жабаот» — звучали для меня смутно знакомо, как отголоски ночных кошмаров, и пришёл к выводу, что все они описывают одну и ту же фундаментальную истину: наша вселенная не одинока, но является лишь островком относительной стабильности в бескрайнем океане бездонного, бурлящего хаоса, отнюдь не пустого, а напротив. сверхкомпактно, клаустрофобически плотно населённого сущностями, чья природа и мораль — если к ним вообще применимо это слово — не имеют ничего общего с человеческими представлениями о добре и зле. Они просто существуют, и само их существование для нас губительно, как губителен открытый огонь для мотылька.
Но дед пошёл дальше простого ознакомления с древними текстами. Будучи инженером и изобретателем, он задался целью создать прибор, который позволил бы не просто теоретизировать о «порогах» и «зияниях», но взаимодействовать с ними, измерять их, а со временем, возможно, и контролировать. Идея Резонатора Бездны, как следовало из его черновиков, пришла к нему после долгого изучения свойств эфира — той гипотетической субстанции, которая, по представлениям физиков прошлого века, заполняет всё пространство и мгновенно передаёт электромагнитные волны. Дед полагал, что эфир является не просто пассивной средой, но самой тканью, разделяющей миры, и что при определённой частоте вибраций эта ткань может быть «растянута» или даже «истончена» до такой степени, что сквозь неё можно будет заглянуть — или, упаси Бог, перешагнуть... Первые эксперименты, судя по записям, были осторожными и ограниченными: слабые импульсы, посылаемые в эфир, вызывали лишь искажения в атмосфере, странные оптические феномены вроде кругов на воде, возникавших в воздухе, и кратковременные сбои в работе хронометров, словно само время спотыкалось на этих разрывах. Дед был в восторге — он видел в этом подтверждение своих теорий, не осознавая, что каждый такой импульс подобен стуку в дверь, за которой бодрствует нечто, чутко прислушивающееся и медленно, но неуклонно пробуждающееся.
Переломный момент наступил около пяти лет назад, когда, как писал дед, «конфигурация наконец совпала». Я сопоставил даты в тетради с астрономическими таблицами, лежавшими рядом, и понял, что речь шла о редчайшем параде планет, совпавшем с прохождением кометы, которую дед считал не просто ледяным телом, но своего рода «эфирным зондом», посылаемым из глубин космоса для проверки прочности барьеров. В ту ночь он запустил Резонатор на полную мощность впервые, и результаты превзошли его самые смелые — или, вернее, самые кошмарные — ожидания. Брешь, возникшая в пространстве над башней, была видна невооружённым глазом как «мерцающая завеса, за которой двигались силуэты, не подвластные перспективе и анатомии». Дед наблюдал это в течение нескольких минут, пока не почувствовал, что «сам воздух начал сопротивляться, сворачиваясь в кольца и узлы, подобно мускулам гигантского, разбуженного организма», после чего в панике отключил прибор. Однако врата уже были открыты, и полностью закрыть их, как он вскоре убедился, не представлялось возможным. То, что проникло в наш мир в ту ночь, не ушло обратно с исчезновением видимого разрыва, но осталось, обжилось в фундаменте дома, в его стенах, в самой земле под ним, питаясь, как он полагал, эманациями человеческого страха и самого времени, этой медленной, энтропийной силой, которая течёт к концу всех вещей...
Дальнейшие записи становились всё более бессвязными. Дед описывал свои попытки изгнать тварей — а их, как выяснилось, было множество, целая гнусная колония, расползшаяся в катакомбах под особняком, которые он сам же и создал с помощью различных эзотерических практик в первые годы своего отшельничества. Он пытался найти рецепт изгнания, чертил круги и синиллы, использовал соль и железо, жёг благовония, составленные по указаниям из «Пнакотических манускриптов», но всё это имело лишь временный, ограниченный эффект, ибо звёзды сошлись идеально и были сильнее. Твари на время отступали, но не исчезали вовсе, и каждый раз возвращались, становясь ещё более дерзкими и многочисленными. В последних записях, сделанных, судя по почерку, дрожащей, возможно, умирающей рукой, дед пришёл к ужасающему выводу: истинная угроза исходила не от тех мелких, паразитических сущностей, что копошились в подвале, но от того, кому они служили, — от той колоссальной, безличной силы, которую он ощутил в сердцевине бездны и которую в своих записях называл «Стражем Порога» или, ещё более туманно, «Тем, Кто Обитает в Абсолютной Тьме». Он писал, что эта сущность не может полностью войти в наш мир из-за ограничений, налагаемых самими законами физики, но она способна проецировать свою волю и свои эманации через открытую брешь, медленно трансформируя окружающую реальность, подготавливая её к окончательному слиянию с внешними сферами, когда «звёзды встанут в позицию Врат» и «Великая Ночь опустится на землю окончательно и бесповоротно».
Я отложил последнюю тетрадь, чувствуя, как немеют кончики пальцев от того внутреннего оледенения, что сковывает душу при столкновении с истинами, для которых человеческий разум не был предназначен. Мой дед, как я теперь понимал, не был безумцем в клиническом смысле этого слова — он был человеком, который увидел слишком много и чей рассудок оказался раздавлен тяжестью этого знания, но само знание оставалось чудовищно, непоколебимо реальным. Он умер не от старости и не от болезни, как значилось в официальном заключении, — он был выпит этими тварями, высосан ими по капле, как муха, попавшая в паутину паука. И теперь его наследие, его бремя и его проклятие перешли ко мне, единственному оставшемуся в живых родственнику, имевшему неосторожность явиться в этот дом и повторить его роковую ошибку...
Но самым страшным открытием, сделанным мною в тот день, стало не описание тварей, не космические откровения о природе вселенной и не пророчества о грядущей «Великой Ночи». Самым страшным было осознание того, что брешь, открытая дедом и расширенная мной, продолжает расти сама по себе, подобно трещине в плотине, которую вода размывает всё сильнее с каждым часом. В одной из тетрадей я нашёл графики — неуклонно ползущая вверх кривая, помеченная как «Интенсивность эфирного потока», и даты, доходящие до последних дней его жизни. Продлив линию по тем же экспоненциальным законам, какие он вывел, я с ужасом увидел, что критическая точка, точка необратимого прорыва, будет достигнута не через годы и даже не через месяцы, а через несколько дней — возможно, в ближайшую же новую луну, когда тьма за окнами сгустится до той кромешной черноты, какая необходима для окончательного совмещения нашего мира с внешними безднами. У меня почти не оставалось времени, а знаний и сил было несравнимо меньше, чем у того, кто посвятил этой борьбе двадцать лет и всё равно проиграл. Отчаяние, охватившее меня, было столь глубоким, что на мгновение я даже подумал о том, чтобы просто уйти, бежать прочь от этого проклятого места, предоставив неизбежному свершиться без моего участия. Но воспоминание о том голосе — безмолвном, вложенном прямо в мой разум знании о том, что последуют за предвестниками иные формы, — остановило меня. Бежать было некуда. Если Великая Ночь опустится, она опустится на весь мир, и моя трусость лишь отсрочит встречу с неизбежным на несколько жалких недель или месяцев.
Весь остаток дня я провёл за изучением рукописей, пытаясь найти хоть какой-то способ закрыть брешь или хотя бы замедлить её расширение. Большинство описанных дедом ритуалов требовали компонентов, которых у меня не было, или знаний, которыми я не обладал, но в одном месте, почти в самом конце, я наткнулся на упоминание о том, что сам Резонатор Бездны может быть использован не только для открытия врат, но и для их запечатывания — при условии, что будет найдена «контр-вибрация», точная частота, гасящая эфирные волны, подобно тому как встречные звуковые волны гасят друг друга в акустике. Расчёты были неполными, оборванными на середине, но общая идея была ясна: необходимо было перенастроить прибор на противоположный режим и запустить его в строго определённый момент, когда истончение барьера достигнет своего пика, но ещё не прорвётся окончательно. Это было безумно рискованно — любая ошибка в расчётах лишь ускорила бы катастрофу, — но другого выхода я не видел. С величайшей неохотой, преодолевая физическое отвращение, я приблизился к Резонатору и принялся изучать его механизм, сверяясь с чертежами. Я работал до самого вечера, пока свет не начал меркнуть и тени в углах башни не стали вновь сгущаться, приобретая ту неестественную, маслянистую плотность, которая предшествовала появлению тварей. Тогда я поспешно покинул башню, спустился в гостиную и зажёг все лампы, какие у меня были, окружив себя кольцом света, в котором намеревался провести эту ночь и, если судьба будет милостива, дожить до рассвета.
Но судьба, как я уже начинал понимать, не была милостива ни к моему деду, ни ко мне, ни ко всему человеческому роду, ибо над нами, за пределами нашего хрупкого космоса, простиралась иная воля — слепая, безличная, равнодушная ко всем нашим мольбам и страхам, подобная силе тяготения или распада атомов. И когда часы в гостиной, те самые, что ожили прошлой ночью, начали бить полночь, издавая хриплый, захлёбывающийся звук, я услышал, как дверь подвала, заколоченная мною с таким тщанием, затрещала, и сквозь щели в досках начал просачиваться тот самый, знакомый мне запах — запах озона, разложения и безмерной, вечной древности, поднимающейся из недр, чтобы предъявить свои права на этот мир...
Глава III. Пламя над бездной
Треск дверной обшивки, разорвавший тишину гостиной, прозвучал с той окончательностью, какая бывает лишь у событий, долго вызревавших во тьме и наконец достигших своего апогея, и в то же мгновение пламя всех ламп, окружавших мой импровизированный бастион, одновременно дрогнуло и присело, превратившись из жёлтого, живого огня в тусклые синие лепестки, колеблющиеся на грани угасания, словно само пространство вокруг меня утратило способность поддерживать горение, вытесненное чем-то чужеродным, активно враждебным самой идее света. Запах, о котором я уже писал, сделался невыносимо плотным, он более не распространялся постепенно, но вливался в комнату ощутимыми волнами, каждая из которых несла с собой не только знакомую мне смесь озона и разложения, но и новый, острейший компонент — запах, который я могу описать лишь как вонь вывернутой наизнанку вечности, как если бы сама ткань времени, пропитанная бесчисленными смертями и угасаниями, была извлечена из неведомых глубин и распростёрта передо мной в своём отвратительном, нетленном величии. Я поднялся на ноги, чувствуя, как дрожат колени и как воздух, сделавшийся вязким, подобно холодному студню, сопротивляется каждому моему движению, и бросил последний взгляд на заколоченную дверь подвала — вернее, на то, что ещё оставалось от этой преграды, ибо доски, вбитые мною в косяк, уже не просто трещали, они выгибались наружу, расщепляясь изнутри, и в расширяющихся щелях мне виделось нечто, чему я отказывался давать имя, некая студенистая, переливающаяся чернота, испещрённая теми же нечеловеческими звёздами, что сияли в зените прошлой ночью, и эта чернота, пульсируя, выдавливалась в гостиную, не повинуясь никаким законам физической материи.
Я понимал с последней, отчаянной ясностью, что оставаться здесь означало принять смерть — или, хуже того, нечто, для чего у нас нет даже слова, ибо смерть предполагает конец, а то, что сулило мне приближение этой твари, было скорее бесконечным растворением, поглощением, при котором сознание, быть может, сохранится, чтобы вечно осознавать свой плен в бездонном чреве чуждого голода, — и я, схватив одну из ещё горевших ламп и револьвер, чей холодный вес в моей ладони казался теперь последним звеном, соединявшим меня с миром причин и следствий, бросился прочь из гостиной, к винтовой лестнице, ведущей в башню, где находился единственный инструмент, способный, если верить записям деда, обратить вспять это нашествие или хотя бы погасить его в ослепительной вспышке контр-вибрации, которая уничтожит и меня, и сам особняк, и всё, что в нём угнездилось, вырвав корень заразы из тела нашего мира ценой моего собственного, уже не имевшего значения существования. Бегство это было подобно движению сквозь толщу воды или, вернее, сквозь кошмарный сон, в котором каждое усилие требует удесятерённой затраты сил, а расстояние, кажущееся ничтожным, растягивается в бесконечную анфиладу искажённых, перекошенных пространств, ибо твари, просочившиеся из подвала, уже начали изменять геометрию самого дома, искривляя углы, вытягивая коридоры, превращая знакомую мне обстановку в лабиринт, построенный по законам безумия.
На лестнице меня встретила тьма, которая не была простым отсутствием света, но активным, почти агрессивным началом, обволакивавшим меня, пытавшимся проникнуть в рот, в глаза, в самые поры кожи, и моя лампа, чьё пламя съёжилось до крошечного синего шарика, отбрасывала лишь дрожащий, неуверенный ореол, в котором плясали тени, принадлежавшие не мне и не предметам, но имевшие самостоятельное, злонамеренное бытие, — они метались по стенам, свивались в кольца и узлы, складывались на краткие, непереносимые мгновения в подобия лиц, лишённых черт, но исполненных такой бездонной, нечеловеческой злобы, что я, спотыкаясь, спешил мимо, не в силах выдержать их безмолвного, леденящего внимания. Где-то на полпути к вершине башни я услышал за своей спиной тот самый влажный, чавкающий звук, который преследовал меня с первой ночи, но теперь к нему прибавился новый, ещё более омерзительный, — звук, напоминающий одновременное движение множества костей, лишённых плоти, но обтянутых какой-то упругой, скользкой перепонкой, и в нём слышался не просто ритм передвижения, но некое подобие речи, шёпот, состоящий из тысяч накладывающихся друг на друга голосов, которые выговаривали слоги, не предназначенные для человеческой гортани, но наполненные таким концентрированным, инфернальным обещанием, что моё сердце пропустило несколько ударов, а перед глазами поплыли багровые круги. Я не оборачивался, зная инстинктом, более древним, чем сам человек, что увидеть это означает переступить порог, за которым рассудок лопается, как перетянутая струна, и я бежал, карабкался, цепляясь за скользкие от сырости ступени, пока наконец не ввалился в верхний зал, задыхаясь и почти теряя сознание от перенапряжения.
Башня встретила меня тем же хаосом, что я покинул несколькими часами ранее, но теперь всё здесь казалось изменённым, словно за время моего отсутствия незримая рука переставила предметы, исказила пропорции, сместила тени, и сам Резонатор Бездны возвышался в центре зала не как бездушный механизм, но как живой, выжидающий организм, в чьих хрустальных линзах пульсировал тот же самый, нездоровый, радужный свет, который я видел в щелях двери. Я понял в этот миг с потрясающей, мучительной отчётливостью, что машина, созданная моим дедом для проникновения в запредельное, сама стала частью этого запредельного, воротами не только в пространственном, но и в метафизическом смысле, и что каждая её деталь, каждая проволока и каждая линза пропитались эманациями внешней тьмы, сделались её проводниками и её органами, и что теперь, используя её для закрытия бреши, я буду вынужден вступить в прямое, непосредственное взаимодействие с самой сущностью бездны — с тем самым Стражем Порога, чьё присутствие я ощутил в первую ночь и чьё дыхание теперь явственно чувствовалось в самом воздухе, сгущавшемся вокруг меня, подобно предгрозовой атмосфере, насыщенной электричеством и ожиданием катастрофы.
Я действовал с той механической, почти сомнамбулической точностью, какую порождает лишь крайняя степень ужаса, когда разум, не в силах вместить весь объём надвигающегося кошмара, сужается до узкой полосы непосредственных, практических задач, вытесняя всё остальное на периферию сознания, где оно продолжает бурлить и пузыриться, угрожая в любой момент прорвать тонкую перепонку самообладания. Схватив со стола чертежи и тетради, я принялся лихорадочно перенастраивать Резонатор, сверяясь с теми неполными, оборванными расчётами, которые оставил дед, и каждая манипуляция — поворот рычага, сдвиг линзы, подключение кабеля к иной клемме — отдавалась в моих пальцах болезненным покалыванием, как если бы сама машина сопротивлялась моим усилиям, пытаясь ужалить, отпугнуть, заставить отступить. Вихри пыли кружились в свете моей лампы, и в этих вихрях мне мерещились крошечные, злобные лица, а из-за стен, из самой каменной кладки башни доносился нарастающий гул, который был не звуком, но вибрацией, пронизывавшей кости и заставлявшей зубы ныть в своих лунках, — это эфирные потоки, притягиваемые Резонатором, сгущались вокруг, готовые в любой момент прорваться сквозь истончённую ткань реальности. Я знал, что у меня остались считаные минуты, быть может, секунды, ибо шорохи и влажное перетекание уже слышались не только на лестнице, но и в самой башне, поднимаясь по стенам, просачиваясь сквозь щели в камнях, и тени в углах зала более не колыхались, но стояли неподвижно, как плотные, трёхмерные сгустки мрака, из которых на меня были устремлены взоры, не требовавшие глаз.
Наконец, когда последняя линза была установлена под углом, предписанным расчётами, а динамо-машина, взревев, начала набирать обороты, наполняя башню низким, утробным гулом, от которого завибрировали стеклянные осколки на полу, я встал перед центральным пультом и положил обе руки на главный рубильник, зная, что включение его означало либо спасение, либо мгновенную и невообразимую гибель. В этот самый миг тени в углах башни одновременно пришли в движение, и из них выступили те, кого я так боялся увидеть — уже не одна, не две, но целая стая, целый выводок кошмарных, студенистых форм, перетекавших и мерцавших, источавших тот же внутренний, звёздный свет, и в их бесформенных, но осязаемо плотных телах угадывалась некая пародия на органическую жизнь, некая гнусная целеустремлённость, которая была страшнее любой слепой ярости, ибо говорила о разумности, о направленной, обдуманной воле, служившей тому, что пребывало за ними, — тому, кто посылал их вперёд, подобно щупальцам или флюидам своего безмерного, невоплощённого тела. Они окружили меня, оставив лишь узкий проход к Резонатору, и я понял, что они не нападают не из неспособности, но из жестокого, почти церемониального ожидания, словно сам Страж Порога желал, чтобы я довёл начатое до конца, чтобы моя жертва была полной и сознательной, а крушение моей надежды — наиболее полным и сокрушительным. В воздухе повисло то безмолвное, навязанное знание, о котором я писал ранее, — только теперь оно было не фрагментарным, но лавинообразным, вливавшимся в мой разум потоками образов и истин, каждая из которых могла бы превратить в идиота любого из живших на земле мудрецов.
Мне было показано — не в виде слов, но в виде мгновенного, всеобъемлющего откровения — то, что лежит за гранью нашего космоса, в той последней, абсолютной тьме, где даже понятие «тьма» теряет смысл, ибо нет там ни света, ни его отсутствия, но лишь бесконечное, бурлящее ничто, которое в то же время является всем, бесформенной протоплазмой вечности, из которой рождаются и в которой умирают вселенные, подобно пузырям пены на гребне волны. И в самом сердце этого ничто, в центре, который не был центром, но повсюду и нигде одновременно, пребывал он — Страж Порога, Последний Обитатель Бездны, чьё имя нельзя произнести, ибо оно не состоит из звуков, но из самой сути уничтожения, из самого принципа распада и поглощения, изначальная, слепая, безличная сила, которая не ведает ни злобы, ни милосердия, но лишь вечный, неутолимый голод, влекущий её к любой искре бытия, чтобы погасить её и вобрать в свою бездонную, безвидную утробу. Я увидел, как бесчисленные щупальца его влияния простираются сквозь все измерения и все времена, как они проникают в миры через бреши, открытые любопытством или отчаянием, как они медленно, но неотвратимо подтягивают к себе всё сущее, и как наша Земля, наш жалкий, обречённый шар, уже был опутан этими незримыми сетями, и моя собственная рука на рубильнике была лишь крошечным звеном в этой космической, агонизирующей цепи.
Ужас, охвативший меня при этом откровении, превосходил всё, что я испытывал ранее, ибо он был не страхом смерти или боли, но страхом космического одиночества, страхом осознания того, что весь наш мир, вся наша история, все наши надежды и страдания — лишь случайная, обречённая рябь на поверхности бескрайнего, равнодушного океана, который в любой момент может сомкнуться над нами и поглотить нас без следа, без памяти, без самого упоминания о том, что мы когда-то были. И всё же, именно этот предельный, аннигилирующий ужас придал мне последнюю, отчаянную решимость, ибо я понял, что если мне суждено быть поглощённым, то я, по крайней мере, могу заставить эту тварь подавиться, могу ударить в ответ с той единственной силой, какая у меня оставалась, — с силой моего собственного, жертвенного отказа от бытия, — и я, закричав не голосом, но всем своим существом, рванул рубильник на себя...
То, что последовало за этим, не поддаётся описанию ни на одном человеческом языке, и если я всё же пытаюсь облечь это в слова, то лишь потому, что долг перед теми, кто, возможно, найдёт эту рукопись, пересиливает благоговейный ужас перед пережитым. Резонатор откликнулся не звуком, но контр-звуком, абсолютной, всепоглощающей тишиной, которая была громче любого грохота, и в этой тишине пространство вокруг меня свернулось, как сворачивается обожжённая фотографическая плёнка, обнажив на кратчайший, невыразимый миг истинную структуру реальности — переплетение силовых линий, эфирных потоков и мерцающих мембран, за которыми клубилась, давила, пульсировала бесконечная, чёрная масса самого Стража Порога. Линзы Резонатора вспыхнули светом, который был не светом, но анти-светом, излучением, которое не освещало, а стирало, аннигилировало, превращало материю в ничто, и я увидел, как твари, окружавшие меня, начали распадаться, корчиться, втягиваться в воронку, возникшую в центре зала, — в воронку, уходившую не вниз, а куда-то в сторону от всех известных направлений, в измерение, бывшее изнанкой нашего мира. Их безмолвные вопли, их предсмертная — если это слово здесь уместно — агония влились в мой разум раскалёнными иглами, и я, всё ещё удерживая рубильник, чувствовал, как мой собственный рассудок начинает расползаться по швам, как моя личность, моя память, моё «я» размываются и утекают сквозь пальцы.
Но я держал. Я держал рубильник, хотя каждый атом моего тела вибрировал в резонансе с частотой, которая была частотой самой смерти, самого конца всего сущего, и я направлял эту вибрацию обратно, в брешь, в разверстую пасть бездны, запечатывая её, сжигая мосты, обрубая щупальца, и с каждым мгновением этой титанической, неравной борьбы я чувствовал, как нечто во мне — быть может, душа, быть может, просто электрические импульсы в умирающем мозгу — выгорает без остатка, превращаясь в холодный, беззвёздный пепел. Последнее, что я видел, прежде чем волны абсолютной тьмы сомкнулись над моим сознанием, было лицо — если это можно назвать лицом, — которое сформировалось на миг в сердцевине схлопывающейся воронки, нечеловеческое, составленное из одних лишь геометрических противоречий и невыносимого, потустороннего сияния, и это лицо смотрело на меня с выражением, которое я, уже теряя способность мыслить, определил как удивление — вечное, неизменное удивление бездны перед тем, что какая-то песчинка жизни осмелилась дать ей отпор. Затем зрение отказало мне, слух исчез, и я погрузился в безмолвие, которое было не тишиной, но отсутствием самого понятия звука, в черноту, которая была не мраком, но отсутствием самого понятия света, и там, в этой последней, абсолютной пустоте, моё «я», моё последнее, обугленное «я» растворилось, рассеялось, исчезло без следа на границе вечной ночи.
Комментариев нет:
Отправить комментарий