Translate

01 апреля 2026

Как Шеллинг отравил будущее Европы иррационализмом

Глава 1. Первые конвульсии 

В анналах немецкой философии Фридрих Вильгельм Йозеф Шеллинг занимает место, подобное павшему ангелу: ослепительное начало, исполненное нечеловеческих обещаний, и последующее бесконечное падение в бездну самоповторов, мистического тумана и желчного ресентимента. История его духа — это история болезни, где гениальность была лишь симптомом глубочайшего нарциссизма. Он ворвался в мир мысли не как труженик, подобный Канту, и не как суровый пророк воли, подобный Фихте, а как избалованный ребенок, требующий, чтобы Вселенная немедленно признала его своим единственным глашатаем. Уже в Тюбингенском теологическом институте (Штифте), в начале 1790-х годов, этот юноша с горящим взором и презрительно поджатыми губами начал свой путь к тому, чтобы стать главным философским шарлатаном романтизма.

Его ранняя слава была ядовитой. Представьте себе: ему едва исполнилось восемнадцать, а он уже считается «надеждой Германии». Его соседи по комнате — Гегель и Гёльдерлин — в то время были лишь тенями этого сияющего юноши. Гегель, «старик», с трудом переваривал кантовские категории, а Гёльдерлин витал в облаках поэзии, но Шеллинг... Шеллинг уже конструировал миры. Однако за этой ранней скороспелостью скрывалась не глубина, а поразительная, хамелеоноподобная способность мимикрии. Он не рождал идеи, он их присваивал, переваривал и выплевывал обратно в мир, украсив блестками своего риторического дара. В 1794 году он публикует работу «О возможности формы вообще философии», а годом позже — «О Я как принципе философии». Критики того времени, еще не ослепленные его харизмой, сразу заметили подвох: это был чистой воды фихтеанизм, доведенный до экзальтации.

Фихте, этот титанчик субъективного идеализма, поначалу благосклонно потрепал юного Шеллинга по щеке. Он видел в нем талантливого ученика, способного популяризировать его сложное «Наукоучение». Но для Шеллинга роль «оруженосца» была невыносима. Его раздутое эго требовало не ученичества, а мессианства. Уже в этих первых работах сквозит та самая профанность, которая станет его фирменным знаком: подмена строгой логической дедукции «интеллектуальным созерцанием». Шеллинг заявлял, что Абсолют нельзя постичь рассудком, его можно только «увидеть» внутренним оком гения. Это была удивительно удобная позиция: если критик не согласен с Шеллингом, значит, у критика просто нет этого органа созерцания, он — духовный слепец, филистер, чернь. Так с самого начала Шеллинг выстроил непробиваемую крепость высокомерия: «Я вижу истину, потому что я избран, а вы не видите, потому что вы бездарны».

К 1797 году, когда вышла его работа «Идеи к философии природы», маски были сброшены. Шеллинг решил, что «Я» Фихте слишком узко, слишком сухо. Ему нужен был простор, ему нужна была вся Природа. И здесь начинается настоящий театр абсурда. Шеллинг, не имея серьезного естественнонаучного образования (несколько прослушанных лекций по медицине и химии не в счет), берется объяснять физикам и химикам, как устроен мир. Он с апломбом дилетанта рассуждает о магнетизме, электричестве и химизме, подгоняя реальные факты под свои триады. Критики из научного лагеря были в недоумении. Они читали эти пафосные страницы, где «свет» объявлялся «идеальным в реальном», а «тяжесть» — «реальным в реальном», и видели в этом лишь поэтическую болтовню. В рецензиях (например, в «Всеобщей литературной газете») начали появляться язвительные замечания о том, что господин Шеллинг путает метафору с доказательством, а фантазию с экспериментом.

Реакция Шеллинга на эту критику была предсказуемо истеричной. В письмах к родителям и друзьям он изливает потоки желчи. Он называет своих оппонентов «людьми рассудка», что в его словаре было худшим оскорблением. Он пишет с надрывом непонятого пророка: «Они хотят измерить бесконечное своим аршином!». Его психологическое состояние в конце 1790-х — это состояние постоянной оборонительной агрессии. Он чувствует, что его блестящие конструкции висят в воздухе, что они не имеют опоры в фактах, но вместо того чтобы укрепить фундамент, он строит новые этажи еще быстрее, чтобы головокружительная высота отвлекла внимание от шаткости основания. Он жаждет признания, но только безоговорочного. Любое «но» воспринимается им как личный выпад. Он начинает делить мир на «нас» (романтиков, гениев, обладателей интеллектуальной интуиции) и «них» (догматиков, кантианцев, сухарей).

В 1798 году, благодаря протекции Гете (который, к сожалению, питал слабость к натурфилософским спекуляциям), Шеллинг получает приглашение в Йену. Ему всего 23 года, и он становится экстраординарным профессором. Это был триумф, который окончательно снес ему крышу. Йена того времени была котлом, в котором варилось новое немецкое мышление. Братья Шлегели, Новалис, Тик — все они встретили «юного льва» с восторгом. Шеллинг попал в свою стихию. Здесь царил культ гениальности, культ иронии и презрения к обывателю. Шеллинг мгновенно стал идолом студенческой молодежи. Он читал лекции не как профессор, а как оракул. Очевидцы вспоминали его горящие глаза, его резкие жесты, его манеру говорить афоризмами, которые звучали как заклинания. Но за этим фасадом скрывалась глубокая неуверенность. Шеллинг менял свои взгляды с пугающей скоростью. Сегодня он фихтеанец, завтра натурфилософ, послезавтра трансцендентальный идеалист. Он был Протеем, который не мог удержать ни одной формы, потому что у него не было собственного содержания.

В этот период (1798–1799) нарастает напряжение в его отношениях с критиками-кантианцами. Кант, доживавший свои дни в Кенигсберге, с ужасом взирал на то, что Шеллинг делает с его «метафизическими началами». Для Канта природа была царством необходимости, для Шеллинга она стала «дремлющим духом». Старые кантианцы обвиняли Шеллинга в «швермерай» (мечтательности) и возвращении к докритической метафизике. Шеллинг отвечал им публичными насмешками. В журнале, который он начал издавать, он помещал эпиграммы и памфлеты, высмеивающие «старые парики». Это была не научная полемика, это была война поколений, война гормонов против склероза. Шеллинг вел себя как наглый подросток, который уверен, что отменил законы физики, просто перестав в них верить. Он писал: «Природа есть видимый Дух, Дух есть невидимая Природа». Красиво? Безусловно. Бессмысленно с точки зрения науки? Абсолютно. Но в эпоху романтизма красота фразы ценилась выше ее истинности.

Однако самым болезненным уколом для его самолюбия было отношение Фихте. Фихте, который был в Йене королем до приезда Шеллинга, начал замечать, что ученик уходит в дебри пантеизма. Фихтевское «Я» полагало мир как препятствие для моральной деятельности. Шеллинговское «Я» растворялось в природе, сливалось с ней в экстазе. Фихте в частных беседах называл натурфилософию Шеллинга «пустой игрой». Шеллинг чувствовал это охлаждение. Его ресентимент по отношению к Фихте начал зреть именно тогда. Он не мог простить учителю того, что тот не признал его равным, а то и превосходящим. В письмах Шеллинг начинает подчеркивать свою независимость, утверждая, что он не «дополняет» Фихте, а создает принципиально новую систему. Это ложь самому себе. Вся философия Шеллинга была паразитарной: она питалась соками чужих идей — Спинозы, Лейбница, Бруно, Фихте, — смешивая их в причудливый, но нежизнеспособный коктейль.

Суть идей Шеллинга йенского периода заключалась в их тотальной абстрактности при претензии на конкретность. Он говорил о «потенциях» природы, о полярности, о мировом духе, но эти понятия не имели никакого отношения к реальной жизни. Это была игра в бисер, где философ переставлял термины, создавая иллюзию объяснения. Почему магнит притягивает железо? Потому что в нем проявляется полярность мирового духа! Это тавтология, возведенная в ранг науки. Но Шеллинг произносил эти банальности с таким видом, будто открывал тайну Грааля. И студенты верили. Они видели в нем освободителя от сухости просвещения. Он давал им наркотик — иллюзию того, что мир един, одухотворен и понятен гению без всяких микроскопов и формул.

К 1800 году, когда вышла его «Система трансцендентального идеализма», Шеллинг достиг пика своей ранней славы и пика своего высокомерия. В этой книге он попытался соединить природу и дух через искусство. Искусство объявлялось высшим органоном философии, «святая святых», где открывается вечное. Казалось бы, гимн творчеству! Но на деле это была очередная попытка поставить философа (то есть себя) над всеми остальными. Художник творит бессознательно, утверждал Шеллинг, и только философ понимает смысл его творения. Опять эта иерархия, опять это жреческое чванство. Шеллинг ставит себя в позицию единственного интерпретатора божественного замысла. Критики, которые указывали на эклектичность его системы (немного Фихте, кусок Спинозы, щепотка Платона), были немедленно заклеймлены как завистники.

Психологически Шеллинг в эти годы — это комок нервов, амбиций и страха. Страха, что его разоблачат. Что кто-то крикнет: «А король-то голый!». Именно этим страхом объясняется его агрессивный тон, его нетерпимость к возражениям, его постоянная смена позиций. Он убегал от критики, меняя кожу. Как только критики громили его натурфилософию, он уже выпускал книгу по трансцендентальному идеализму. «Я уже не там, я уже здесь!» — кричал он, оставляя оппонентов бить по пустому месту. Это тактика интеллектуального мошенника. Он не защищал свои идеи, он их бросал и рожал новые. В этом была его сила (динамизм) и его слабость (бесхребетность).

Конец 1790-х стал для Шеллинга временем формирования его «ресентиментной личности». Он уверовал, что мир делится на гениев и толпу, и что толпа всегда будет ненавидеть гения. Эта удобная формула позволяла ему игнорировать любую критику, даже самую справедливую. Ошибки? Неточности? Бред? Это все придирки черни! Он — избранник Абсолюта, через него говорит сама Мировая Душа. В этой гордыне было что-то демоническое. Шеллинг действительно напоминал Люцифера, который предпочел царствовать в аду собственных иллюзий, чем служить истине на небесах реальности. И этот ад он начал старательно обустраивать, приглашая туда всех, кто был готов поклониться его гению.


Глава 2. Разрыв с Фихте и украденная корона Абсолюта

Начало XIX века ознаменовалось для Шеллинга великим предательством, которое он сам, в своем высокомерии, называл «прорывом к истинной системе». В 1801 году он публикует работу «Изложение моей системы философии». Обратите внимание на слово «моей». До этого момента его воспринимали как талантливого, пусть и своенравного, последователя Фихте. Но теперь Шеллинг решил, что ученический мундир жмет ему в плечах. Он сбрасывает его и предстает перед публикой в новой тоге — тоге жреца Философии Тождества. Этот акт был не просто научной эволюцией; это был удар в спину учителю, нанесенный с холодной расчетливостью карьериста, почуявшего, что трон короля немецкой философии зашатался.

Суть новой системы Шеллинга была грандиозна по своей пустоте. Он объявил, что истинное начало философии — это не «Я» (как у Фихте) и не «Природа» (как в его ранних работах), а «Абсолютное Тождество» субъекта и объекта. Точка индифферентности. Ноль, из которого все исходит и в который все возвращается. Гегель, тогда еще друг Шеллинга, язвительно назовет позже этот Абсолют «ночью, в которой все кошки серы». И это было самое точное определение. Шеллинговский Абсолют был черной дырой, поглощающей все различия. В нем не было ни света, ни тьмы, ни добра, ни зла, ни духа, ни материи — только тупое, безликое «А = А». И этот метафизический нуль Шеллинг преподнес миру как высшую мудрость!

Реакция Фихте была бурной. Старый лев понял, что молодой волк вырос и скалит зубы. Началась переписка, которая является памятником человеческого тщеславия и взаимного непонимания. Фихте пытался вразумить Шеллинга, доказывая, что без активности «Я» никакого тождества быть не может, что это мертвая статика. Шеллинг же отвечал с ледяным высокомерием. В его письмах сквозит нескрываемое презрение к «субъективному идеализму» учителя. Он пишет, что Фихте застрял на уровне рефлексии, тогда как он, Шеллинг, вознесся к спекуляции. «Вы, мой дорогой Фихте, видите только половину истины, а я вижу целое». Какая наглость! Двадцатипятилетний юнец поучает человека, который перевернул европейскую мысль!

Шеллинг в этот период (1801–1803) ведет себя как обладатель тайного знания. Он вводит в обиход понятие «интеллектуального созерцания» как единственного метода постижения Абсолюта. Это был гениальный ход шарлатана. Если вы не понимаете его систему, значит, у вас просто нет способности к интеллектуальному созерцанию. Вы — духовный инвалид. Этим аргументом Шеллинг затыкал рот любому критику. В рецензиях того времени (например, в «Эрлангенской литературной газете») начали появляться недоуменные вопросы: «Где доказательства? Где логика?». Шеллинг отвечал громовым молчанием или презрительными отписками в своем «Критическом журнале философии», который он начал издавать вместе с Гегелем. В этом журнале они вдвоем, как два цепных пса, набрасывались на всех «негениальных» мыслителей, разрывая их в клочья.

Но в этом союзе с Гегелем уже зрело зерно будущего краха Шеллинга. Гегель, будучи старше и умнее, пока играл роль ведомого, но он внимательно наблюдал за пустотой шеллинговских построений. Шеллинг же, ослепленный своим нарциссизмом, считал Гегеля просто полезным педантом, который поможет ему систематизировать его гениальные прозрения. Он не замечал, что Гегель медленно, но верно выковывает свое собственное оружие — диалектику, которая скоро камня на камне не оставит от статического «Тождества» Шеллинга. Шеллинг использовал Гегеля как чернорабочего, поручая ему писать разгромные рецензии на второстепенных авторов, пока сам он вещал о высших материях. Это использование людей как функций — типичная черта ресентиментной натуры Шеллинга. Он не видел в других самостоятельной ценности, они были либо зеркалами для его эго, либо ступеньками для его восхождения.

Психологическое состояние Шеллинга в йенский период «философии тождества» — это мания величия, смешанная с паранойей. Он повсюду видит врагов. Старые кантианцы, фихтеанцы, сторонники популярной философии — все они кажутся ему заговорщиками, цель которых — удушить истину (то есть его). Он становится нетерпимым в общении. Студенты, которые раньше боготворили его, начинают замечать его раздражительность, его менторский тон. Он больше не дискутирует, он изрекает. Его лекции превращаются в ритуал поклонения Абсолюту, где Шеллинг — верховный жрец. Он одевается с нарочитой небрежностью гения, его волосы развеваются, его речь полна туманных намеков. Это поза, поза и еще раз поза.

Особую ярость Шеллинга вызывали критики, указывавшие на его заимствования у Спинозы и Бруно. Он яростно отрицал это, утверждая, что его система оригинальна. «Я не спинозист, я шеллингианец!» — мог бы он воскликнуть. Но факты говорили об обратном. Его «Тождество» было кастрированным спинозизмом, лишенным геометрической строгости и этического пафоса Спинозы. Шеллинг просто взял чужую схему и наполнил ее романтическим туманом. Это была интеллектуальная кража, прикрытая патетикой. Он игнорировал реальные проблемы дуализма (как из Единого происходит Множественное?), просто декларируя их снятие в Абсолюте. «В Абсолюте все едино» — вот и весь ответ. Это не философия, это мистика ухода от проблем.

В 1802 году происходит событие, которое еще больше раздувает скандальную славу Шеллинга и подпитывает его чувство исключительности — его роман с Каролиной Шлегель. Каролина, жена самого Августа Вильгельма Шлегеля, женщина, как бы это назвать, свободных нравов, была старше Шеллинга на 12 лет. Она увидела в нем гения, на чьем энтузиазме можно паразитировать (стандартный симбиоз). Шеллинг же увидел в ней что-то вроде статусности: бывшая Шлегеля предпочла его, а значит... вероятно, что-то должно значить. Во всяком случае, в Йене это что-то значило. Этот роман, закончившийся разводом Каролины и ее браком с Шеллингом в 1803 году, вызвал бурю сплетен. Добропорядочные бюргеры были в шоке. Но Шеллинг упивался этим вызовом обществу. «Пусть они шипят, эти мещане, они не понимают законов жизни гениев!» — думал он. Этот брак изолировал его от многих старых друзей, но еще больше укрепил его в мысли, что он стоит «по ту сторону добра и зла».

Однако за внешним блеском скрывалась пустота. Система тождества не работала. Она не могла объяснить переход от бесконечного к конечному. Почему Абсолют вдруг решил стать миром? Шеллинг мучился этим вопросом. Он вводил понятия «отпадения», «имагинации», но это были лишь костыли. Критики (в частности, Якоби) били именно в эту точку: «Ваш Бог, господин Шеллинг, — это время, порождающее само себя, это атеизм!». Обвинение в атеизме было опасным. Шеллинг испугался. Его высокомерие дало трещину. Он начал оправдываться, писать путаные разъяснения, где пытался примирить свой пантеизм с христианством. Это выглядело жалко. 

В 1803 году Шеллинг покидает Йену и переезжает в Вюрцбург. Университетская среда Йены стала для него слишком душной, слишком много критических глаз. В Вюрцбурге он надеялся на новое начало. Но от себя не убежишь. Вюрцбургский период (1803–1806) стал временем стагнации. Шеллинг продолжал читать лекции по философии тождества, но в них появлялось все больше религиозно-мистических ноток. Он чувствовал, что логика его подвела, и начал искать спасения в теософии. Он начинает читать Беме, мистиков, гностиков. Его мысль мутнеет. Если раньше он пытался быть научным (хотя бы по форме), то теперь он открыто дрейфует в сторону иррационализма.

Именно в Вюрцбурге разразился окончательный разрыв с Фихте. В переписке 1806 года они уже не стесняются в выражениях. Фихте обвиняет Шеллинга в предательстве принципов трансцендентализма, в натурализме. Шеллинг в ответ называет философию Фихте «субъективным нигилизмом». Это была дуэль двух эго, где истина уже никого не интересовала. Шеллинг писал с позиции силы, с позиции человека, который «превзошел» односторонность учителя. Но в глубине души он знал, что Фихте прав в одном: у Шеллинга нет метода. У него есть только интуиции, вспышки, прозрения, но нет пути, по которому мог бы пройти другой. Его философия — это сад, в который есть ключ только у хозяина.

Но самый страшный удар был еще впереди. В 1807 году в Йене, под грохот наполеоновских пушек, Гегель заканчивает «Феноменологию духа». В предисловии к этой книге содержится знаменитая критика шеллинговского Абсолюта («ночь, в которой все кошки серы»). Гегель не называл имени, но все поняли, в кого летит этот камень. Для Шеллинга это было потрясением основ. Его верный Санчо Панса, его «полезный педант» Гегель осмелился высмеять его святая святых! И как высмеять! Гениально, точно, убийственно. Шеллинг понял, что его время как лидера немецкой философии кончилось. На сцену вышел настоящий гигант, по сравнению с которым построения Шеллинга казались детскими кубиками.

Ресентимент Шеллинга по отношению к Гегелю станет доминантой всей его оставшейся жизни. Это будет черная, разъедающая зависть, смешанная с обидой. Он будет считать, что Гегель украл его идеи и испортил их своим «палогизмом». Он будет годами молчать, вынашивая план мести, план создания «Позитивной философии», которая раздавит гегелевскую «Негативную философию». Но это будет потом. А пока, в середине 1800-х, Шеллинг стоит у разбитого корыта своей Системы Тождества. Он провозгласил единство мира, но мир рассыпался у него в руках. Он хотел быть богом, а оказался лишь фокусником, чей реквизит перестал работать. Его философия оказалась нежизненной, потому что она игнорировала трагизм бытия, игнорировала свободу, игнорировала личность. Абсолют пожрал своего создателя, оставив от него лишь оболочку — высокомерного профессора, который с каждым годом все больше погружался в тьму мистического бреда, пытаясь там, на дне иррационального, найти оправдание своему существованию.


Глава 3. «Все кошки серы»: Удар Гегеля

1807 год стал водоразделом в жизни Шеллинга, моментом, когда его самовлюбленная вселенная дала трещину, которую уже невозможно было замазать философской штукатуркой. Выход в свет «Феноменологии духа» Гегеля был подобен землетрясению. До этого момента Шеллинг мог позволить себе снисходительно похлопывать Гегеля по плечу, считая его старательным, но лишенным полета систематизатором своих, шеллинговских, гениальных интуиций. И вдруг этот «педант» публикует труд, который по глубине, мощи и диалектической виртуозности превосходит все, что когда-либо написал Шеллинг. Но самым невыносимым было Предисловие. Та самая фраза о «ночи, в которой все кошки серы», была не просто критикой; это была публичная казнь шеллинговского Абсолюта. Гегель одним росчерком пера превратил великое Тождество Шеллинга в пустое место, в бессодержательную абстракцию, куда сваливают все противоречия, чтобы не решать их.

Реакция Шеллинга на этот удар показательна для его психологического типа. Вместо того чтобы принять вызов и вступить в открытую полемику, он... обиделся. Глубоко, по-женски, до дрожи в руках. Он пишет Гегелю письмо, полное фальшивого дружелюбия и скрытой ярости. Он истерично вопрошает, кого же это имел в виду Гегель в своем этом предисловии, делая вид, что не понимает очевидного. Гегель, в свою очередь обладавший умом, не имеющим ничего общего с прямолинейным умом настоящего мужчины, отвечает уклончиво, экивоками, как нашкодившая монашенка, но с твердостию той же монашенки, давая понять, что дружба дружбой, а истина, так сказать, дороже. С этого момента начинается великое молчание Шеллинга. Он замолкает как философ-публицист. Если раньше он выдавал по две-три книги в год, то теперь он уходит в тень. Это молчание — не знак мудрости, не пауза для размышления. Это молчание уязвленного нарцисса, который боится сказать слово, чтобы не быть снова осмеянным. Он чувствует, что любое его новое сочинение будет теперь рассматриваться через призму гегелевской диалектики, и сравнение будет не в его пользу.

Шеллинг переезжает в Мюнхен. Здесь, под крылом баварского короля Максимилиана I, он находит убежище. Он становится генеральным секретарем Академии художеств. Должность почетная, но, по сути, декоративная. Он — «свадебный генерал» от философии. В Мюнхене он окружает себя людьми искусства, мистиками, католическими романтиками (например, Францем фон Баадером). В этой среде, далекой от строгой университетской науки, его туманные пророчества снова находят благодарных слушателей. Баадер знакомит его с трудами Якоба Бёме, немецкого мистика-сапожника. И Шеллинг хватается за Бёме как за спасательный круг. Если логика (сфера Гегеля) против меня, значит, я уйду туда, где логика бессильна — в теософию, в миф, в иррациональную бездну...

В 1809 году, прервав молчание, Шеллинг публикует свою последнюю значительную прижизненную работу — «Философские исследования о сущности человеческой свободы». Этот текст — вопль отчаяния и одновременно попытка реванша. Здесь Шеллинг пытается решить проблему, которую игнорировал раньше: проблему Зла. Его прежний Абсолют был стерилен, в нем не было места злу. Теперь же, начитавшись Бёме, Шеллинг вводит в самого Бога «темную основу», Ungrund. Зло — это не просто отсутствие добра, это активная сила, коренящаяся в самой божественной природе! Это был смелый, даже еретический шаг. Но в контексте биографии Шеллинга это выглядит как проекция его собственного внутреннего состояния. «Темная основа» — это его собственный ресентимент, его зависть, его гнев, которые он теперь возводит в онтологический принцип. Бог страдает, Бог борется с тьмой внутри себя — так Шеллинг оправдывает свою собственную душевную смуту.

Критики встретили трактат о свободе со смешанными чувствами. Кто-то восхищался глубиной (читай: непонятностью), кто-то (как Гете) сдержанно хвалил за стиль. Но Гегель... Гегель промолчал. И это молчание было страшнее любой критики. Гегель уже строил свою грандиозную Систему — «Науку логики», где каждый шаг духа был выверен с математической точностью. На фоне этого стройного здания метания Шеллинга выглядели как бред сумасшедшего. Шеллинг чувствовал это. Он понимал, что проигрывает битву за умы. В письмах того периода он все чаще жалуется на «плоское время», на то, что немцы перестали понимать истинную философию. Он превращается в брюзгу, который сидит в своем мюнхенском углу и проклинает свет, сияющий в Берлине (куда вскоре переедет Гегель).

Смерть Каролины в 1809 году стала для него еще одним ударом. Но он быстро (даже слишком быстро, как шептались злые языки) женился на Полине Готтер, подруге Каролины. Полина была доброй хорошей женой. В патриархальное время это было тем, что требовалось. Женская эмансипация начнется несколько позже. Шеллинг начал писать трактат за трактатом — «Мировые эпохи» (Die Weltalter). Он писал, переписывал, начинал заново... и ничего не публиковал. Этот труд стал его проклятием, его «недостроенной башней». Он хотел создать историю самого Бога, описать прошлое, настоящее и будущее Абсолюта. Но мысль его вязла в мифологических образах, путалась, буксовала. Он боялся отдать текст в печать. Боялся суда Гегеля. Страх перед критикой парализовал его творческую волю. Он превратился в «графомана в стол».

В эти годы (1810-е) Шеллинг все больше погружается в мифологию и религию. Он пытается создать «философию откровения». Он утверждает, что разум бессилен, что нужна вера. Это капитуляция философии. Шеллинг, начинавший как гордый рационалист (пусть и своеобразный), заканчивает как мракобес, призывающий склонить голову перед тайной. Он начинает ненавидеть Просвещение, ненавидеть либерализм, ненавидеть все, что связано с ясностью и свободой мысли. Его политические взгляды становятся крайне реакционными. Он видит в государстве проявление божественной воли, требует подчинения авторитету. Это путь от бунтаря к инквизитору.

Особенно жалкими выглядят его попытки полемизировать с Якоби в 1811–1812 годах. Якоби обвинил его в натурализме и атеизме. Шеллинг ответил памфлетом «Памятник писания о божественных вещах», где с грубостью базарной торговки обрушился на старика Якоби. Он называл его невеждой, лицемером, лжецом. Этот текст пропитан ядом. Шеллинг не аргументирует, он плюется желчью. Он чувствует себя загнанным зверем. Ему кажется, что весь мир ополчился против него. «Я — единственный, кто знает истину, а они все — слепцы!» — вот лейтмотив его самоощущения. Но за этой бравадой скрывается паника. Он понимает, что его время ушло, что он стал живым ископаемым.

Тем временем слава Гегеля растет как на дрожжах. Студенты валом валят слушать его лекции о Мировом Духе. Имя Шеллинга упоминается все реже, и обычно с приставкой «бывший», «ранний» или в контексте критики натурфилософии. Для Шеллинга это пытка. Он следит за успехами соперника с болезненным вниманием. Он читает книги Гегеля, испещряя поля злобными пометками. Он называет гегелевскую философию «негативной», утверждая, что она имеет дело только с понятиями (essentia), но не с существованием (existentia). Вот оно, зерно его будущего «реванша»! Он придумывает разделение на «негативную» (логическую) и «позитивную» (экзистенциальную, мифологическую) философию. Гегель — это негатив, пустота. Я, Шеллинг, — это позитив, жизнь, бытие! Эту мантру он повторяет себе каждый день, чтобы не сойти с ума от черной ненависти.

Но «позитивная философия» так и остается обещанием. Он читает о ней лекции в Эрлангене, в Мюнхене, но не публикует ни строчки. Он боится. Он знает, что его «позитив» — это набор мифов и догм, который рассыплется под огнем критики. Поэтому он выбирает тактику «тайного знания». Он вещает для узкого круга посвященных, запрещая записывать и распространять свои лекции. Он создает вокруг себя ореол таинственности. «Великий Шеллинг готовит нечто грандиозное!» — шепчут его адепты. Но годы идут, а «нечто» так и не появляется. Король голый, но он сидит в темной комнате и уверяет всех, что на нем роскошные одежды, просто их не видно в темноте.

Суть идей Шеллинга этого периода — в их полной оторванности от реальности и научного прогресса. Пока наука XIX века делает гигантские шаги (электромагнетизм, клеточная теория, эволюция), Шеллинг копается в пыльных фолиантах гностиков и каббалистов, пытаясь найти там ответы на вопросы мироздания. Он игнорирует факты, если они не вписываются в его схему «падения и возвращения духа». Его философия становится не просто ненаучной, она становится антинаучной. Это философия мифа, которая пытается подменить собой знание. И в этом ее огромная опасность и ложь. Шеллинг предлагает бегство в мир грез, в мир архаики, подальше от сложного и противоречивого современного мира.

К 1820-м годам Шеллинг окончательно превращается в «философского пенсионера». Он живет в Мюнхене, пользуется милостями короля, воспитывает детей, читает лекции, на которые ходит все меньше людей. Он становится тучным, важным, забронзовевшим. Но глаза его остаются беспокойными. В них — тоска по утраченному величию и непреходящий ресентимент, вечная неудовлетворенность и нехватка (это в принципе общая черта всех немецких философем - их корневая ресентиментность (это трудно не видеть у Гегеля, Фихте, Канта, Шопенгауэра, Гете, Штирнера, Вагнера, Маркса с Энгельсом, Фрейда с Юнгом, Хайдеггера с Ясперсом, Клагеса, Шпенглера, Шелера, Слотердайка и у кого угодно из немцев), хотя разоблачено это будет гораздо позже гением Ницше, который в принципе считал немецкую культуру чем-то промежуточным (уж если не сказать межеумочным) между латинской и славянской, а своей немецкой нет; точнее, она была такой тусклой и так быстро деградировала, что ее почти никто не заметил (Гофман, Новалис, Кляйст), в отличие от монументальной русской культуры от Татищева, Сумарокова, Тредиаковского, Ломоносова и Гоголя до Хомякова, Данилевского, Леонтьева, Достоевского и Чехова). Он ждет. Ждет, когда умрет Гегель. Ждет, когда рухнет гегелевская система. Он уверен, что история его оправдает. Он верит, что его «Мировые эпохи» (которые так и лежат в столе) — это Библия будущего. Это трагедия человека, который перепутал свое воображение с реальностью. Он создал бога по своему образу и подобию — бога капризного, иррационального, страдающего от собственной неполноты. И этому богу он служил всю жизнь, принося в жертву логику, истину и человеческие отношения. Шеллинг мюнхенского периода — это вулкан, который заснул, но внутри которого кипит лава ресентиментной обиды, готовая однажды вырваться наружу и сжечь все вокруг. И этот день настанет с той же неизбежностью, с какой стреляет чеховское ружье на стене...


Глава 4. Позитивный вампир

В 1831 году Гегель, наконец, скончался. Король немецкого философского мира умер, и трон опустел. Для Фридриха Шеллинга эта новость стала сигналом трубы архангела, призывающего на Страшный суд. Десятилетия молчания, накапливаемой желчи и тайных штудий «позитивной философии» теперь должны были окупиться. Он увидел шанс не просто вернуться, а триумфально войти в Берлин — цитадель гегельянства — и разрушить храм своего врага, станцевав на его руинах. Прусский король Фридрих Вильгельм IV, романтик на троне, ненавистник революций и рационализма, лично пригласил Шеллинга в 1841 году занять кафедру. Задача была сформулирована предельно ясно и цинично: выкорчевать «драконьи зубы гегелевского панлогизма», которые, по мнению властей, порождали атеизм и смуту. Шеллинг ехал в Берлин не как ученый, а как идеологический киллер, как экзорцист, призванный изгнать дух диалектики.

Представьте себе этот момент. Шеллингу 66 лет. Он сед, величaв и полон мессианского пафоса. Берлин замер в ожидании. Аудитории переполнены. Послушать «нового» (на самом деле старого, пронафталиненного) пророка пришли все: от принцев и министров до молодых радикалов, типа Кьеркегора и Энгельса. Иван Тургенев тоже был там в рамках стадии «германизации» (что станет причиной известных прений с почвенником Достоевским, считавшим вполне резонно, что всякий народ порождает свою культуру и принимать чужую — нелепость; Достоевский с одинаковым, ровным отвращением относился к французской, английской, немецкой, польской, даже украинской культурам не потому, что они «плохие», — хотя посещение Англии для него было дурным сном, от вони сивухой, которой, кажется, каждый англичанин был пропитан насквозь (так рабы капитализма заливали свою кромешную безнадегу), мутилось в голове, — а потому, что у русских своя, которая, вопреки мнению запада, также не «плохая»). Атмосфера была наэлектризована. Шеллинг взошел на кафедру с видом ветхозаветного патриарха. Он начал свою речь с обещания дать миру истину, которую тот потерял. Он говорил о том, что Гегель построил воздушный замок из чистых понятий, где нет места реальному Богу и реальному бытию. Он, Шеллинг, принес с собой «Философию Откровения», которая вернет человеку живого Бога и смысл истории.

Ну, предположим. И что? Чем дольше он говорил, тем больше рассеивался туман очарования. Слушатели, воспитанные на строгой логике Гегеля, ожидали аргументов, системы, доказательств. А получили набор мифологических басен, пересказ гностических ересей и догматические утверждения. Шеллинг вещал о «потенциях» Бога, о домировом падении, о процессе теогонии. Это была не философия, это была фантасмагория. Кьеркегор, поначалу восторженный (он надеялся найти у Шеллинга прорыв к экзистенции), вскоре писал домой с разочарованием: «Шеллинг несет невообразимый вздор! Он путает философию с поэзией и теологией. Я слишком стар, чтобы слушать сказки». Энгельс, тогда еще молодой младогегельянец, разразился злыми памфлетами, обвиняя Шеллинга в мракобесии. Тургенев... продолжал «германизироваться».

Это был грандиозный провал. Шеллинг не понял времени. Он думал, что принес свет, а принес тьму средневековья. Берлин 1840-х годов уже дышал предчувствием революции, наукой, материализмом. А тут выходит старик и начинает рассказывать про «Мировую Душу» и «Унгрунд». Это было смешно. И этот смех был для Шеллинга страшнее любой критики. Он привык, что его боятся или почитают, но над ним начали смеяться. Студенты рисовали карикатуры. В газетах появлялись фельетоны. Шеллинг, который ожидал поклонения, оказался в роли городского сумасшедшего.

Его реакция была предсказуемой: ярость и обида. Он обвинил аудиторию в тупости и неблагодарности. В беседах он называл Берлин «городом рассудочных крыс». Он запретил публиковать свои лекции, боясь, что их «извратят» (на самом деле боясь, что в печатном виде их убожество станет очевидным всем). Психологически Шеллинг в последние годы (1841–1854) представляет собой трагическую фигуру. Он заперся в своей скорлупе. Он перестал читать лекции, сославшись на болезнь (болезнь уязвленного самолюбия). Он жил в Берлине как в осажденной крепости. Его «Позитивная философия», которая должна была спасти мир, оказалась мертворожденным монстром. Почему? Потому что она была построена на ресентименте. Шеллинг не искал истину, он искал способ опровергнуть Гегеля. Вся его конструкция «существования» (Existenz), которое предшествует «сущности» (Essentia), была придумана лишь для того, чтобы уколоть покойного соперника. Его Бог, которого он так страстно защищал, оказался Богом произвола, темным деспотом, очень похожим на самого Шеллинга...

Мировоззрение позднего Шеллинга заключается в его тотальном иррационализме. Он объявил разум врагом веры. Он требовал слепого подчинения авторитету Откровения (в его собственной интерпретации, конечно). Это была капитуляция мысли. Если Гегель пытался понять религию, то Шеллинг пытался ее навязать. Он стал идеологом реакции, любимцем консерваторов, которые видели в его туманных фразах оправдание монархии и церкви. Но даже церковь относилась к нему с подозрением: слишком уж много у него было гностицизма, пантеизма и самодельной мифологии. Он оказался чужим для всех. Для ученых — мистик, для ортодоксов — еретик, для молодежи — реликт прошлого.

В семейной жизни Шеллинг тоже стал невыносим. Он тиранил своих близких, требуя постоянного внимания и подтверждения своей гениальности. Он был ипохондриком, вечно жаловался на здоровье, на климат, на козни врагов. Его вторая жена, Полина, терпеливо несла этот крест, но дети часто сбегали из дома, не в силах выносить гнетущую атмосферу отцовского величия. Шеллинг превратился в домашнего деспота, который компенсировал свои неудачи властью над домочадцами. К сожалению, типичная ситуации в случае ресентимента.

Особенно интересно его отношение к истории философии. В своих лекциях он переписывал историю мысли так, чтобы она выглядела как подготовка к его появлению. Все философы прошлого — Платон, Аристотель, Декарт, Кант, Фихте — были лишь предтечами, Иоаннами Крестителями, которые готовили путь Ему, Мессии «Позитивной философии». А Гегель был Антихристом, который попытался увести человечество с этого пути. Какая мания величия! Какое искажение перспективы! Шеллинг искренне верил, что он — вершина человеческого духа. Но чем выше он задирал нос, тем глубже он падал в глазах современников.

Его идеи о мифологии, изложенные в «Философии мифологии», хотя и содержали интересные догадки (предвосхитившие исследования бессознательного), в целом были пронизаны все той же ошибкой: он пытался впихнуть живое многообразие мифов в прокрустово ложе своей схемы развития сознания. Он трактовал мифы не как культурное творчество, а как объективный теогонический процесс, происходящий в человеческом сознании помимо воли человека. Человек для него был лишь марионеткой, через которую Бог разыгрывает свою драму. Опять этот антигуманизм! Опять это презрение к человеческой свободе и творчеству! Шеллинг не любил людей. Он любил только свои фантазии о них.

К концу 1840-х годов Шеллинг окончательно умолкает. Он уезжает на воды, в Швейцарию, в Бад-Рагац. Там, среди гор, он чувствует себя лучше, чем среди людей. Горы молчат, они величественны и равнодушны, как его Абсолют. Люди же раздражают его своими вопросами и своим существованием. Он пишет письма, полные горечи. Он считает, что мир сошел с ума, раз не принял его учение...

В 1854 году, незадолго до смерти, Шеллинг все еще пытается дописать свою «Философию Откровения». Он правит рукописи дрожащей рукой. Он надеется, что потомки, более мудрые, чем современники, поймут и оценят его. Эта надежда — последнее прибежище неудачника. «Потомки разберутся». Но потомки разобрались не так, как он хотел. Они поставили его тома на полку с надписью «История немецкого идеализма» — между Фихте и Гегелем, как переходное звено, как тупиковую ветвь эволюции мысли. Его «Позитивная философия» оказала влияние на экзистенциалистов (Хайдеггер, Ясперс) и русских религиозных философов (Соловьев, Бердяев), но это было влияние через отрицание рационализма, влияние «темной стороны». Шеллинг стал отцом иррационализма, отцом всех, кто предпочитает миф логосу.

Смерть Шеллинга 20 августа 1854 года в Бад-Рагаце прошла почти незамеченной для широкой публики. Европа была занята Крымской войной, политикой, экономикой. Ушел последний из могикан великой эпохи, но его уход не вызвал скорби. Скорее, облегчение. Наконец-то этот ворчливый старик перестал мешать прогрессу. Его похоронили там же, в Швейцарии. На его надгробии выбили надпись: «Первому мыслителю Германии». Эту надпись заказал баварский король Максимилиан II, его ученик и поклонник. Но история стерла этот титул. Первым стал Гегель, а Шеллинг остался «вечным начинающим», гением черновиков, Прометеем, который так и не донес огонь до людей, потому что обжегся сам и обиделся на огонь.

Суть шеллинговской трагедии — в предательстве самого себя. Он был одарен невероятной интуицией, поэтическим чутьем, живостью ума. Но он погубил эти дары гордыней. Он хотел быть не просто философом, он хотел быть пророком, основателем новой религии. Он не хотел искать истину вместе с другими, он хотел владеть ею единолично. И истина отомстила ему: она ускользнула, оставив в его руках лишь пустую оболочку слов. Его философия — это красивый, переливающийся мыльный пузырь. Пока он летит, он восхищает. Но стоит к нему прикоснуться иглой критики — он лопается, оставляя лишь мокрое место. Шеллинг — это урок того, что талант без характера, без честности и без смирения перед реальностью обречен на бесплодие. Он хотел стать всем, а стал ничем — примечанием на полях гегелевской «Логики».


Глава 5. Эпитафия несбывшемуся

Когда в 1854 году гроб с телом Фридриха Шеллинга опустили в швейцарскую землю в Бад-Рагаце, казалось, что вместе с ним хоронят саму эпоху немецкого идеализма. Но настоящая трагедия — или, вернее, трагифарс — началась позже. В 1856 году его сын, Фридрих Август, выполняя последнюю волю отца, начал публикацию полного собрания сочинений. Мир замер в ожидании. Десятилетиями Шеллинг намекал, что в его столе лежат рукописи, которые перевернут сознание человечества, что там скрыт философский Грааль, «Позитивная философия», перед которой померкнет сухая логика Гегеля. И вот, сундуки были открыты. На свет божий были извлечены тома «Философии мифологии» и «Философии откровения». И что же увидел мир? Вместо сияющего храма истины он увидел гигантскую свалку строительного мусора, недостроенных стен и запутанных лабиринтов, ведущих в никуда.

Публикация наследия стала последним и самым сокрушительным поражением Шеллинга. То, что в устном изложении, подкрепленное гипнотическим взглядом и патетическими интонациями старого чародея, могло казаться глубокомысленным, на бумаге выглядело беспомощно. Читатели, воспитанные уже на четкости естественных наук и социальной критике середины XIX века, с недоумением листали эти страницы. Они видели бесконечные вариации на тему «потенций», сложнейшие теогонические схемы, где Бог то «может быть», то «не может не быть», то «должен быть». Это была схоластика худшего пошиба, воскресшая из могил Средневековья. Шеллинг обещал дать философию существования (экзистенции), живой реальности, а дал еще одну, только гораздо более путанную, систему понятий. Он не смог вырваться из круга собственного мышления. Он хотел убить рационализм, но сам запутался в сетях рассудка, пытаясь логически обосновать то, что обоснованию не подлежит — миф и чудо.

Главный труд его жизни, многократно переписывавшиеся «Мировые эпохи» (Die Weltalter), так и остались фрагментом. Это символично. Шеллинг был гением фрагмента, гением начала. Он умел блестяще замахнуться, но у него никогда не хватало духа нанести удар. «Мировые эпохи» должны были рассказать историю Бога до сотворения мира, историю Его внутреннего конфликта и решения выйти вовне. Замысел грандиозный! Но Шеллинг сломался на исполнении. Почему? Потому что нельзя рассказать историю того, что находится вне времени, пользуясь языком времени. Он столкнулся с невыразимым и, вместо того чтобы смиренно замолчать (как сделали бы мистики), начал городить огород из псевдонаучных терминов. Этот незаконченный труд — памятник его философской импотенции. Он был Вечным Юношей философии, который так и не стал Мужем, способным завершить начатое дело.

Посмертная судьба его идей оказалась ядовитой. Если Гегель стал фундаментом для марксизма и социологии, то есть для наук, преобразующих общество, то Шеллинг стал питательной средой для всего темного, мутного и подпольного в европейской культуре. Его идея о том, что миф — это высшая реальность, была подхвачена декадентами конца XIX века. Они увидели в этом индульгенцию своему эскапизму. Зачем решать социальные проблемы, зачем строить канализацию и лечить болезни, если можно уйти в мир «Вечной Женственности» и «Мировой Души»? Шеллинг легитимизировал отказ от ответственности перед историей. Он научил интеллигенцию презирать «плоский прогресс» во имя «глубокой архаики». И эта «глубина» на поверку оказалась просто гнилой трясиной.

Особую роль тень Шеллинга сыграла в становлении иррационализма XX века. Хайдеггер, этот мутный шаман немецкой уже пост-философии (закончившейся на Ницше), в 1936 году читает лекции о Шеллинге, восхваляя его трактат о свободе. Хайдеггер видит в Шеллинге союзника в борьбе против «забвения бытия». Но что это за бытие? Таое же мутное и невразумительное, как и сам Хайдеггер. Идея Шеллинга о том, что в основе реальности лежит «темная воля», Ungrund, бездна, не подвластная разуму, была сродственна немецкому уму, лишенному, как полагал Ницше, основания.

В чем же коренная нежизненность идей Шеллинга, если смотреть на него с дистанции двух веков? В том, что он предал Логос, ключевой тезис о том, что истина — не вопрос толкований, а данность. Шеллинг же заявил, что истина — это «интеллектуальным созерцанием». Он разделил человечество на жрецов и толпу. Он ввел в философию неуместный снобизм. «Если вы не видите Абсолют, мне не о чем с вами говорить», — вот его позиция. Это позиция эгоманьяка, но не философа. Философ обязан объяснять, аргументировать, прояснять суть, а не бормотать чушь. Шеллинг же именно нес чушь, искренне обижаясь, что его не понимают. 

Его ресентиментная природа проявилась даже в том, как он выстроил свою «Позитивную философию». Она вся — сплошное «Анти-». Анти-Гегель, Анти-рационализм, Анти-Просвещение. У нее нет собственного позитивного содержания, кроме пережевывания старых мифов. Уберите фигуру Гегеля — и Шеллинг рассыплется, как карточный домик. Он жил отраженным светом своего врага. Он был Луной немецкой философии, холодной и переменчивой, которая воображала себя Солнцем. Его трагедия — это трагедия зависти. Он знал, что Гегель создал систему, ловко отметя все, что в нее не вписывалось (знаменитое гегелевское «тем хуже для фактов»), а Шеллинг так не мог, поэтому он страдал. И он попытался выдать груду осколков за нечто более великое, чем целое здание. «Система свободы», — кричал он. Но это была свобода хаоса, свобода распада.

Сегодня, читая Шеллинга, испытываешь странное чувство: смесь восхищения его поэтическим даром и отвращения к его интеллектуальной нечестности. Он виртуозно жонглирует словами. Он создает завораживающие образы: «прошлое, которое никогда не проходит», «Бог как вечное начало». Но стоит попытаться применить эти идеи к жизни, как они рассыпаются в прах. Они не работают. Они годятся только для того, чтобы щекотать нервы скучающим интеллектуалам, которым надоела ясность. Шеллинг — это философский декаданс, это причудливая плесень на древе познания, корпускулы странных смыслов.

Его могила в Бад-Рагаце — скромная, почти забытая туристами — стоит как немой укор человеческой гордыне. Надпись на ней называет его «первым мыслителем Германии». История жестоко посмеялась над этим титулом. Он не первый. Он — вечный второй. Тень, которая всегда следует за светом, искажая его очертания. Он хотел остановить время, вернуть мир к мифическому началу, отменить историю с ее прогрессом и демократией. Но время перешагнуло через него. Его философия осталась в XIX веке как курьез, как пример того, куда может завести ум, если он откажется от дисциплины и ответственности.

Финал этой истории печален, но закономерен. Фридрих Шеллинг, возомнивший себя доверенным лицом Бога, умер в одиночестве, окруженный призраками своих нереализованных амбиций. Он оставил горы текстов, которые тяжело читать и невозможно использовать. Он отравил колодцы мысли ядом иррационализма, и Европа до сих пор пьет эту воду. В этом смысле Шеллинг победил. Хайдеггер даже еще добавил. Глупость и мракобесие всегда прокрадутся там, где Логос утрачивает свое значение.

Комментариев нет:

Отправить комментарий