Глава 1. Иоганн Каспар Шмидт и инкубация чудовищного Эго (1837–1843)
Берлин конца 1830-х — начала 1840-х годов представлял собой бурлящий котел, в котором варилась ядовитая похлебка немецкого духа, но даже в этом вареве фигура Иоганна Каспара Шмидта, более известного под нелепым, претенциозным псевдонимом Макс Штирнер, выделялась своей абсолютной, вопиющей незаметностью. Это был человек-невидимка, серая моль, затерявшаяся в складках сюртука истории, учитель в пансионе для девиц, чья внешность была настолько заурядна, что взгляд скользил по нему, не задерживаясь ни на секунду. Однако под этой маской кроткого, педантичного обывателя с высоким лбом и холодными, рыбьими глазами скрывалась бездна уязвленного самолюбия, вулкан ресентимента, готовый извергнуть лаву отрицания на все, что человечество считало святым. Психологическое состояние Штирнера в эти годы инкубации его «Единственного» можно охарактеризовать как состояние злобного вуайериста, который подглядывает за пиром жизни и интеллекта, зная, что его туда не пригласили, и поэтому решающего отравить вино и поджечь дом.
В дымной атмосфере винного погребка Гиппеля на Фридрихштрассе, где собирался клуб «Свободные» (Die Freien), Шмидт был постоянным, но странным посетителем. Пока Бруно Бауэр метал громы и молнии библейской критики, пока молодой и дерзкий Маркс точил свои диалектические когти, а Энгельс рисовал карикатуры, Штирнер сидел в углу, посасывая сигару и цедя дешевое вино. Он слушал. О, как внимательно он слушал! Но это было не внимание ученика, а внимание прокурора, собирающего досье на подсудимых. Он презирал их всех. Он смотрел на этих «титанов» младогегельянства и видел в них лишь новых попов, сменивших рясу на сюртук, но сохранивших рабскую привычку поклоняться абстракциям. Они свергли Бога, но поставили на его место Человечество, Разум, Государство или Историю. Для Штирнера, в чьем воспаленном мозгу уже вызревала опухоль солипсизма, это было предательством. Его молчание в эти годы было не знаком согласия, а формой накопления желчи. Он чувствовал себя выше их, потому что они все еще во что-то верили, а он — уже ни во что, кроме своего раздутого до размеров вселенной «Я».
Его жизнь до публикации главного труда была чередой унизительных неудач, которые лишь подпитывали его мизантропию. Провал на экзаменах, невозможность получить докторскую степень, работа на полставки учителем — все это било по его самолюбию, превращая его в сгусток комплексов. Он ненавидел свою зависимость от обстоятельств, от жалованья, от мнения начальства. И этот мелкий, бытовой ресентимент неудачника он начал возгонять в философский абсолют. Если мир не признает Шмидта, значит, мир ложен. Если общество навязывает Шмидту правила, значит, общество — это призрак. Он начал мстить реальности, превращая ее в «привидение». В своих ранних статьях для «Рейнской газеты», таких как «Лживый принцип нашего воспитания» (1842), он уже пробует на вкус этот яд. Он пишет о том, что школа дрессирует, а не воспитывает, но за этими, казалось бы, прогрессивными словами скрывается не забота о детях, а ненависть к любой форме дисциплины, к любому «Надо», которое стояло над его собственным, капризным «Хочу».
Особое место в этой анатомии ничтожества занимают его отношения с Людвигом Фейербахом. Фейербах был богом для левой интеллигенции того времени. Его «Сущность христианства» (1841) объявила, что Бог — это лишь проекция сущности человека. Все аплодировали. Все, кроме Штирнера. Штирнер злопыхал. Он видел в Фейербахе своего главного конкурента и главную мишень. Фейербах совершил подмену: он отнял у человека Бога, но заставил человека служить «Роду», «Человеку» с большой буквы. Для Штирнера это было невыносимо. Он, Иоганн Каспар Шмидт, не хотел быть частью «Рода». Он не хотел ни с кем делить свою уникальность. В его голове зрела мысль, что Фейербах — это просто «благочестивый атеист», последний могиканин религиозного безумия. Штирнер готовил удар, который должен был уничтожить не только небесного Бога, но и земного Человека, оставив на руинах только торжествующего Эгоиста.
Личная жизнь Штирнера в этот период является гротескным отражением его философии. В 1843 году он женится на Мари Денгардт, богатой, эмансипированной женщине, посещавшей кружок «Свободных». Этот брак был не союзом двух сердец, а коммерческой сделкой паразита. Штирнер, этот апологет «своей собственности», не имел ничего, кроме долгов и амбиций. Мари имела состояние. Он смотрел на нее не как на любимую женщину, а как на ресурс, как на «свойство», которое можно использовать для расширения своего «Я». Церемония их бракосочетания, состоявшаяся в квартире Штирнера, превратилась в фарс, достойный пера абсурдиста. Свидетели — Бруно Бауэр, Луиза Астон и другие — играли в карты, священника заставили ждать, кольца забыли, и вместо них использовали кольца от штор. Это событие часто подается как акт богемного бунта, но на самом деле это была демонстрация глубокой инфантильности и пренебрежения к реальности. Штирнер играл в нигилиста даже в быту, превращая свою жизнь в пошлый анекдот. Он не уважал ни свою невесту, ни таинство (пусть даже гражданское), ни гостей. Для него это было лишь подтверждением того, что все ритуалы — «призраки», над которыми «Единственный» имеет право глумиться.
В этот период Штирнер начинает писать свой magnum opus — «Единственный и его собственность». Он пишет лихорадочно, по ночам, после утомительных уроков с туповатыми мещанскими дочками. Этот процесс письма был актом интеллектуальной мастурбации. Он не писал, чтобы быть понятым; он писал, чтобы извергнуть из себя накопившуюся ненависть. Каждая страница была плевком. Плевком в Гегеля, плевком в Фейербаха, плевком в коммунистов, либералов и консерваторов. Он чувствовал себя Гулливером среди лилипутов, хотя в реальности был карликом, вставшим на ходули из собственной желчи. Его «Единственный» — это не сверхчеловек Ницше, полный трагического пафоса и творческой мощи. Нет, «Единственный» Штирнера — это мелкий буржуа, который вдруг решил, что ему все позволено просто по факту его существования. Это философия капризного ребенка, который ломает игрушки, потому что они «его».
Ошибочность и нежизненность его идей была заложена уже в самом фундаменте его личности. Штирнер был человеком без свойств, без корней, без привязанностей. Он был абсолютно одинок, и это одиночество он объявил высшим благом. Но человек — существо социальное, его сознание, его язык, его культура — это продукт взаимодействия с Другим. Штирнер же пытался вырезать себя из ткани бытия, оставить только голую точку «Я». Это путь к безумию, к аутизму. Его «Союз эгоистов» — это мертворожденная конструкция, потому что эгоисты, по определению Штирнера, не могут ни с кем соединяться, они могут только использовать друг друга. В таком союзе нет доверия, нет любви, нет жертвенности — нет ничего, что делает жизнь жизнью. Это мир хищников, которые при этом слишком трусливы, чтобы охотиться, и предпочитают паразитировать.
Критика в адрес Штирнера в эти годы (со стороны его же приятелей по пивной) была скорее снисходительной. Они считали его «своим парнем», немного странным, но безобидным. Бауэр похлопывал его по плечу, не подозревая, что этот тихий человечек готовит бомбу, которая должна разнести их кружок в щепки. Маркс, вероятно, едва замечал его, занятый более глобальными вопросами. И это невнимание бесило Штирнера больше всего. Он жаждал признания, пусть даже через ненависть. Он хотел, чтобы его боялись. Он готовил свой текст как ядовитое жало, которое вонзится в бок самодовольному немецкому духу. Он предвкушал этот момент с садистским наслаждением неудачника, который, наконец, нашел способ отомстить классу отличников.
Так, в угаре табачного дыма, в унизительной бедности и в объятиях женщины, которую он не любил, но использовал, Макс Штирнер вынашивал свое «Евангелие от Эго». Он был уверен, что его книга перевернет мир, что после нее история остановится, и наступит эра торжествующих «Единственных». Он не понимал, что его бунт — это бунт на коленях, бунт лакея, который мечтает стать господином, но остается лакеем по сути своей души, неспособной к созиданию. Его идеи отрицали сакральное не ради высшей истины, а ради пустоты. Он хотел освободить человека от «призраков», но взамен предлагал только дырку от бублика, обрамленную непомерным тщеславием. И когда рукопись была закончена, в конце 1843 года, Штирнер замер в ожидании, похожий на паука, сплетшего свою паутину и ждущего, когда в нее попадет первая муха — общественное мнение.
Глава 2. Публикация «Единственного» и кратковременный триумф нигилизма (1844–1845)
В октябре 1844 года (хотя на титуле стоял 1845-й) на прилавках книжных магазинов Лейпцига появилась книга, внешний вид которой был так же обманчив, как и ее автор. Толстый том с длинным, неуклюжим названием «Единственный и его собственность» (Der Einzige und sein Eigentum) выглядел как очередной скучный трактат немецкого профессора. Но те, кто открывал его, получали удар током. Вместо привычной диалектики и благочестивых рассуждений о Духе, на читателя обрушивался поток цинизма, издевательства и тотального отрицания. Штирнер, этот тихий школьный учитель, вдруг заговорил голосом демона. Он объявил войну всему: Богу, Человечеству, Истине, Свободе, Любви. «Мне нет дела ни до чего, кроме Меня!» — кричал он с каждой страницы. Это был манифест абсолютного эгоизма, доведенного до логического абсурда. Штирнер срывал покровы со всех святынь, называя их «навязчивыми идеями» и «призраками». Он утверждал, что любой идеал — это деспот, порабощающий «Я».
Реакция публики была мгновенной и бурной. Книга стала сенсацией. Ее запрещали, конфисковывали, но потом снова разрешали, так как цензоры сочли ее «слишком абсурдной», чтобы быть опасной. Это было первое унижение для автора: его сочли сумасшедшим, а не революционером. Но в интеллектуальных кругах книга произвела эффект разорвавшейся бомбы. Фейербах, главный оппонент Штирнера, был в шоке. Он почувствовал, что почва уходит у него из-под ног. В своей рецензии (анонимной, но стиль выдавал его с головой) Фейербах пытался защищаться, называя Штирнера «эксцентричным и гениальным», но в то же время указывал на то, что «Единственный» — это тупик. Штирнер ответил на это с высокомерным презрением. В статье «Рецензенты Штирнера» он просто размазал Фейербаха, показав, что тот так и остался в плену теологии, только сменил вывеску. Штирнер наслаждался своей победой. Он чувствовал себя Давидом, победившим Голиафа гуманизма.
Но самыми яростными критиками стали социалисты. Мозес Гесс, один из первых немецких коммунистов, написал памфлет «Последние философы», где назвал Штирнера представителем разлагающейся буржуазии, человеком, который довел принцип частной собственности до идиотизма. Гесс увидел в Штирнере лицо врага: лицо человека, который отрицает общественное благо ради своего каприза. Штирнер в ответ только ухмылялся. Он презирал социалистов. Для него коммунизм был «поповством на новый лад», религией оборванцев, где вместо Бога — «Общество», требующее жертв. «Я не хочу жертвовать собой ради общества, я хочу, чтобы общество служило мне», — заявлял он. Это была позиция паразита, который гордится своим паразитизмом.
Карл Маркс и Фридрих Энгельс, работавшие тогда над «Святым семейством», сначала восприняли книгу с интересом (Энгельс даже написал Марксу восторженное письмо, которое Маркс, вероятно, прочитал с брезгливостью). Но вскоре они поняли опасность. Штирнер подрывал самые основы их учения. Если нет классов, а есть только «Я», то революция невозможна. Маркс и Энгельс сели писать «Немецкую идеологию» — огромный труд, большая часть которого посвящена критике «Святого Макса» (как они издевательски называли Штирнера). В этой книге, которая при жизни авторов так и не вышла, они не оставили от Штирнера камня на камне. Они высмеяли его как «мелкобуржуазного идеолога», который воюет с ветряными мельницами понятий, не замечая реальных экономических сил. Они показали, что «Единственный» — это фикция, абстракция, такая же пустая, как и «Дух» Гегеля. Штирнер думает, что он свободен, потому что он отрицает идеи, но на самом деле он раб своего желудка, своего кошелька и своих мещанских предрассудков.
Как же злопыхал Штирнер, читая рецензии! Он собирал их, как коллекционер собирает бабочек, чтобы потом проткнуть булавкой. Он был уверен в своей неуязвимости. Он считал, что никто не может его опровергнуть, потому что он стоит вне логики. «Я не строю систему, я — это я», — повторял он. Его высокомерие в этот период (1845) достигло пика. Он чувствовал себя центром мира. Он даже начал верить, что его книга изменит ход истории. Но реальность, как всегда, оказалась прозаичнее. Шум вокруг книги быстро утих. Мода на нигилизм прошла. Читатели, пощекотав себе нервы, вернулись к своим делам. Штирнер остался один со своей «собственностью», которая на поверку оказалась иллюзией.
В личной жизни в этот период тоже начался крах. Деньги жены, на которые он так рассчитывал, быстро кончились. Штирнер оказался никудышным коммерсантом. Он пытался вложить средства в молочную ферму (бизнес-проект, достойный пера Гоголя!), но прогорел. Молоко скисло, коровы заболели, кредиторы начали стучать в дверь. Его жена Мари, уставшая от его эгоизма, его беспомощности и его постоянного курения в постели, начала отдаляться. Она поняла, что вышла замуж не за гения, а за болтуна, который умеет только разрушать. В 1846 году она ушла от него. Это был удар. Штирнер, проповедник силы и самодостаточности, оказался брошенным мужем, который не смог удержать даже собственную жену. Его «собственность» ушла к другому (или просто в никуда, в Лондон, подальше от этого кошмара).
Ошибочность идей Штирнера в этот период проявилась с кристальной ясностью. Его философия была философией одиночки, который не умеет жить. Он отрицал государство, право, мораль, но как только у него возникли проблемы с деньгами, он оказался беспомощен. Он не мог защитить себя без помощи того самого государства и права, которые он оплевывал. Его «Союз эгоистов» так и остался бумажной фантазией. Никто не хотел объединяться со Штирнером, потому что никто не доверяет человеку, который открыто заявляет: «Ты для меня — только пища». Штирнер проповедовал право сильного, но сам был слабым. Он был «комнатным Наполеоном», который мог завоевывать миры только на бумаге.
Его отношение к революции 1848 года (которая уже назревала) было циничным. Он не верил в освобождение народа. Для него народ был «чернью», такой же опасной для «Единственного», как и тиран. Он боялся, что революция потребует от него жертв, участия, выхода из зоны комфорта. «Свобода не может быть дарована, она может быть только взята», — писал он. Но сам он не брал свободу, он прятался от нее. Его бунт был бунтом против ответственности. Он хотел прав без обязанностей. Это психология подростка, который требует карманных денег, но отказывается мыть посуду.
Убожество Штирнера заключалось в том, что он свел все богатство человеческой души к «интересу». Он не понимал искусства, не понимал любви, не понимал самопожертвования. Для него мученик, умирающий за веру, был просто «одержимым», дураком, который не умеет наслаждаться жизнью. Но сам Штирнер тоже не умел наслаждаться! Его жизнь была серой, скучной, лишенной радости. Он не был эпикурейцем, он был аскетом поневоле, аскетом из жадности. Он берег себя, свое драгоценное «Я», как скупой рыцарь бережет золото, и в итоге умер на сундуках с гнилью.
К концу 1845 года Штирнер оказался в вакууме. Его забыли. Его книга стояла на полках, но ее перестали покупать. Он пытался переводить экономистов (Сэя, Смита), чтобы заработать на хлеб. Великий разрушитель идолов превратился в литературного поденщика. Его злопыхательство стало тихим, брюзжащим. Он перестал ходить в винный погребок Гиппеля, потому что там над ним начали посмеиваться. Его бывшие «друзья» из «Свободных» отвернулись от него. Бруно Бауэр, сам оказавшийся на обочине, смотрел на Штирнера как на карикатуру на самого себя.
Иоганн Каспар Шмидт остался один на один со своим творением — Максом Штирнером. И это творение сожрало его. Он стал заложником своей маски. Он не мог признаться, что ошибся, что человеку нужны другие люди, что «Я» без «Ты» — это ничто. Он продолжал играть роль циника, но зрительный зал был пуст. Свет погас, занавес опустился, а актер все стоял на сцене и бормотал свой монолог о величии, в то время как уборщица (жизнь) уже мела пол шваброй реальности, сметая пыль его иллюзий в совок истории.
Глава 3. Бизнесмен-неудачник (1845–1847)
После того как интеллектуальная буря вокруг «Единственного» начала утихать, Макс Штирнер столкнулся с проблемой, которая всегда была ахиллесовой пятой его философии — с реальностью. Его книга, при всей ее скандальности, не принесла богатства. Гонорары были проедены, а жить на что-то надо было. И тут нашему «теоретику эгоизма» пришла в голову идея, которая могла родиться только в мозгу человека, абсолютно оторванного от жизни. Он решил стать бизнесменом. Вместе со своей женой Мари Денгардт (которая еще питала какие-то иллюзии насчет гениальности мужа) он вложил все ее состояние в... молочную ферму! План был грандиозен и нелеп: снабжать молоком Берлин, используя тележки, развозящие свежий продукт прямо к порогу клиентов. Казалось бы, идея здравая (прообраз современной доставки!), но исполнение было катастрофическим. Штирнер, философ, который отрицал «общие понятия», не смог справиться с конкретными коровами. Он не учел логистику, санитарию, конкуренцию. Он думал, что бизнес работает по законам его «Единственного»: «Я хочу, значит, будет». Но коровы не читали его книгу. Молоко скисало, клиенты жаловались, деньги таяли.
Этот эпизод (1845–1846) является самой яркой иллюстрацией нежизненности его идей. Штирнер проповедовал, что «Я» может присвоить себе весь мир, но не смог присвоить даже прибыль от продажи молока. Его крах был не просто финансовым, это был крах его онтологии. Реальность дала ему пощечину. Оказалось, что существуют объективные законы (рынка, природы), которые плевать хотели на его «собственность». Его злопыхательство в этот период достигло комического уровня. Он винил в своих неудачах всех: крестьян (которые его обманывали), покупателей (которые были «капризны»), законы Пруссии. Но он никогда не винил себя. Его высокомерие не позволяло ему признать, что он просто дурак в делах. Он считал, что мир устроен «неправильно», раз в нем гений должен возиться с навозом.
Крах молочного бизнеса стал последней каплей для Мари Денгардт. Она, женщина эмансипированная и неглупая, наконец-то прозрела. Она увидела, что живет не с титаном мысли, а с мелким авантюристом, который промотал ее наследство. В 1846 году она ушла от него. Уехала в Лондон, где позже приняла католичество (какая ирония! жена атеиста стала монахиней в миру!). Штирнер остался один. Ни денег, ни жены, ни славы. Его реакция на уход Мари была показательной. Он не страдал от потери любимой (он ведь не умел любить), он страдал от потери «собственности». Ушла его кормилица, его ресурс. Он писал ей письма, требуя денег, но она молчала. Это было унизительно. «Единственный» оказался зависимым, слабым существом, которое не может выжить без посторонней помощи.
В этот период (1846–1847) Штирнер пытается вернуться в литературу. Он переводит французских и английских экономистов (Жан-Батиста Сэя, Адама Смита) для издательства Виганда. Это каторжный труд. Он переводит сотни страниц текста о богатстве народов, будучи сам нищим. Это занятие еще больше озлобило его. Он видел, как работает капитализм, как создаются состояния, и понимал, что ему в этой игре нет места. Он ненавидел богатых еще больше, чем раньше. В его переводах и комментариях (которые он писал анонимно) сквозит желчь. Он издевается над либеральной экономикой, называя ее «религией мамоны». Но при этом он сам мечтает о мамоне! Это зависть неудачника, который стоит у витрины ресторана и плюет на стекло, потому что не может зайти внутрь.
Его бывшие друзья по клубу «Свободные» окончательно отвернулись от него. Для них он стал персоной нон грата. Они смеялись над его «молочной аферой». Энгельс в письмах к Марксу называл Штирнера «нашим святым с молочным бидоном». Это прозвище прилипло к нему. Штирнер чувствовал себя прокаженным. Он перестал выходить в свет. Он сидел в своей убогой комнате, курил дешевый табак и перечитывал свою книгу, пытаясь найти в ней утешение. «Я прав, я все равно прав!» — твердил он себе. Это была мантра безумца. Он убедил себя, что его неудачи — это доказательство его исключительности. «Толпа всегда гонит гениев». Но он не был гонимым гением, он был просто банкротом.
В 1847 году он публикует (опять же, без особого успеха) «Историю реакции». В этой работе он пытается анализировать события после наполеоновских войн. Но его анализ поверхностен. Он видит в истории только борьбу эгоизмов. Он не понимает социальных процессов. Для него Меттерних и либералы — это «одного поля ягоды», фанатики идей. Штирнер презирает политику. «Политика — это дело для дураков, которые верят в общее благо», — считал он. Его аполитичность была формой трусости. Он боялся занять позицию, потому что любая позиция требует ответственности. Он хотел быть «над схваткой», но оказался под копытами коней истории.
Психологически Штирнер в эти годы начал деградировать. Он перестал следить за собой. Его сюртук был засален, манжеты грязные. Он стал похож на городского сумасшедшего. Он бродил по улицам Берлина, бормоча себе под нос. Люди шарахались от него. В его глазах появилась та самая рыбья холодность, которая пугала собеседников. Он смотрел на людей как на предметы. «Ты мне нужен? Нет. Тогда исчезни». Он превратил солипсизм в образ жизни. Если я тебя не замечаю, тебя нет. Но мир замечал его — в виде счетов за квартиру и повесток в суд за долги.
Долговая тюрьма стала его вторым домом. В 1847 году он впервые попадает за решетку за неуплату долгов. Это было дно. Философ свободы оказался в клетке! Но Штирнер, с присущим ему цинизмом, нашел в этом даже некое удовольствие. В тюрьме не надо было работать, его кормили (плохо, но бесплатно). Он чувствовал себя там спокойнее, чем на воле. «Здесь я свободен от забот», — писал он. Это парадокс: апологет «Единственного» нашел свою «собственность» в камере долговой тюрьмы. Он освободился от общества самым радикальным способом — став зеком. Это была свобода бомжа, которому нечего терять.
Ошибочность его идей здесь проявилась в полной мере. Штирнер считал, что свобода — это внутреннее состояние. «Даже в цепях я свободен, если я так решил». Это красивая стоическая фраза, но в устах Штирнера она звучала фальшиво. Он не был стоиком. Он был гедонистом, лишенным удовольствий. Он страдал в тюрьме. Ему не хватало табака, вина, комфорта. Его философия не давала ему сил терпеть лишения, она только давала повод для жалоб. Он жаловался на тюремщиков, на сокамерников, на судьбу. Он не был «властелином своей судьбы», он был щепкой в потоке.
Критика (со стороны социалистов) в этот период стала еще более жесткой. Они использовали пример Штирнера как доказательство того, что индивидуализм ведет к краху. «Посмотрите на него! Вот к чему приводит отказ от солидарности!» — говорили они. Штирнер стал пугалом. Его имя стало нарицательным для обозначения бессмысленного бунтарства. Но Штирнеру было уже все равно. Он впал в апатию. Его злоба перегорела, осталась только зола равнодушия.
В 1847 году, накануне революции, Берлин бурлил. Студенты, рабочие готовились к баррикадам. А Штирнер сидел в тюрьме (или прятался от кредиторов) и думал о том, где достать денег на обед. Он пропустил историю. История прошла мимо него, как поезд мимо нищего на перроне. Он не вскочил в этот поезд, потому что у него не было билета — билета веры в будущее. Он верил только в свое «сейчас», а его «сейчас» было ужасным.
Так закончился этот период — период окончательного падения в грязь быта. Штирнер хотел доказать, что «дух» не важен, важна «плоть». И плоть отомстила ему. Она оказалась слабой, больной и голодной. Его философия «собственности» разбилась о факт отсутствия денег. И этот факт был упрямее любой диалектики. Штирнер проиграл жизнь, пытаясь выиграть спор с Богом. Но Бог (или Реальность) даже не заметил этого спора, просто выставив счет за молоко.
Глава 4. Революция 1848 года и труп в долговой яме (1848–1853)
1848 год, «Весна народов», когда Европа взорвалась революциями, стал для Макса Штирнера временем окончательного исторического небытия. В то время как его бывшие знакомые — Бакунин на баррикадах в Дрездене, Маркс в Кельне редактирует «Новую Рейнскую газету», даже умеренный Бруно Бауэр пытается играть в политику, — Штирнер исчезает с радаров. Он не просто игнорирует революцию, он ее не замечает. Для него баррикады на улицах Берлина в марте 1848 года были лишь досадной помехой, мешающей пройти в лавку за табаком. Его аполитичность в этот момент достигла чудовищных размеров. Это было не философское отстранение, а тупое равнодушие мещанина, который боится, что революционеры разобьют его окно. Штирнер, провозгласивший «восстание» (Empörung) вместо «революции», на деле оказался неспособен даже на минимальный жест протеста. Его «восстание» было восстанием на диване. Он презирал толпу, штурмующую арсенал, считая их «одержимыми», фанатиками идеи Свободы. «Они меняют одного господина (короля) на другого (закон)», — ворчал он. Но сам он оставался рабом самого пошлого господина — своего страха и лени.
В эти годы (1848–1850) Штирнер живет жизнью призрака. Он меняет адреса, убегая от кредиторов (он жил то на Филиппштрассе, то на Шуманштрассе). Он работает посредником в торговле полотном (еще один абсурдный бизнес-проект!), но и здесь терпит неудачу. Он пытается спекулировать на бирже, но теряет последние гроши. Его экономическая деятельность — это череда фиаско. Он, теоретик «собственности», не умеет обращаться с собственностью. Это вызывает у него приступы бессильной ярости. Он ненавидит деньги, потому что их у него нет. Он ненавидит богатых, потому что он не они. В его дневниках (если бы они сохранились) наверняка были бы проклятия в адрес Ротшильдов и Круппов. Но публично он молчит. Он больше не пишет книг. Ему нечего сказать. Он высказался в «Единственном», и эта книга опустошила его. Он стал пустой оболочкой, эхом собственного крика.
Его отношения с матерью в этот период — мрачная страница его биографии. София Элеонора Шмидт, страдавшая душевным расстройством, жила с ним (или он с ней, используя ее пенсию). Штирнер не заботился о ней. Он относился к ней как к обузе. Есть свидетельства, что он был с ней холоден, если не жесток. Мать для него была не человеком, а «объектом». Когда она умерла в 1859 году (уже после него, в сумасшедшем доме, куда он ее не сдал только потому, что нужна была ее пенсия, а когда он умер, ее сдали), это стало финальным аккордом распада семьи Шмидтов. Генетика безумия, возможно, сыграла свою роль и в судьбе самого Штирнера. Его солипсизм, его аутичная замкнутость — это не только философия, но и патология.
В 1853 году Штирнер снова попадает в долговую тюрьму. На этот раз надолго. Он проводит там несколько месяцев (март-апрель 1853, и потом в 1854). Тюрьма становится его монастырем. Он сидит в камере и... ничего не делает. Он не пишет «Тюремные тетради», как Грамши. Он не проповедует сокамерникам. Он просто сидит. Очевидцы описывают его как человека с потухшим взглядом, который часами смотрит в стену. Это кататония духа. Он умер как личность задолго до физической смерти. Его «Я» сжалось в точку. Он достиг своего идеала — стал «Ничто», из которого ничего не творится.
Критика в эти годы о нем забыла. Его имя исчезло из газет. Даже Маркс перестал его пинать, занявшись более серьезными врагами. Для мира Штирнер умер в 1845 году. Его физическое существование было анахронизмом. Только редкие, случайные встречи напоминали о нем. Писатель Фридрих Шпильгаген, встретивший его в 1850-х, описал его как «педантичного филистера», который ничем не напоминал автора «Единственного». Штирнер носил очки, говорил тихо и вежливо. Он мимикрировал под среду. Он стал обывателем, которого он так яростно критиковал. «Я — обыватель, и ничто обывательское мне не чуждо», — мог бы сказать он, если бы был честен.
В контексте 1848 года можно сказать, что история делается массами, идеями, страстями, а «Единственный» бессилен перед историей. Штирнер хотел отменить историю, но история отменила его самого. Его философия оказалась нежизненной, потому что она не давала ответа на вопрос «Что делать?». Ответ Штирнера — «Потребляй себя» (Verzehre dich) — это утопический совет. Общество не может состоять из людей, которые потребляют сами себя. Такое общество исчезнет за одно поколение. Штирнерианство — это философия вымирания.
Злопыхательство Штирнера в эти последние годы ушло в подполье. Он больше не ругал Гегеля. Ему было все равно. Он впал в состояние, которое буддисты назвали бы «прета» — голодный дух. Он хотел жить, хотел есть, хотел комфорта, но не мог этого получить. И эта неудовлетворенность жгла его. Он завидовал всем: лавочникам, извозчикам, собакам. У них была цель, была еда, была стая. У него не было ничего. Только его раздутое, больное «Я», которое ныло, как больной зуб.
В 1852 году он пытается организовать новый бизнес — торговлю углем. Опять провал. Штирнер и уголь! Это смешно. Философ, который витал в эмпиреях эгоизма, испачкался в угольной пыли. Кредиторы снова наседают. Он переезжает в самую дешевую комнату на Филиппштрассе. Его имущество описывают. У него забирают книги, мебель. Он остается на голом полу. Это финал. «Собственник» лишился собственности. Король оказался голым.
Его смерть была такой же нелепой, как и жизнь. В мае 1856 года (забегая чуть вперед, но это финал этого периода угасания) его укусила ядовитая муха (сибирская язва?). Инфекция, карбункул, лихорадка. Он умер 25 июня 1856 года. В муках. Он бредил. В бреду он, возможно, видел своих врагов, своих жен, своих коров. Никто не знает, о чем он думал в последние минуты. Может быть, он проклял муху? «Даже муха посмела покуситься на Мою собственность (тело)!». Это была последняя насмешка природы. Великий эгоист был убит ничтожным насекомым. Природа показала ему его место. Он — не «Единственный», он — звено в пищевой цепи, еда для мух и червей.
Похороны были скромными. За гробом шли Бруно Бауэр и Людвиг Буль. Больше никого. Бауэр произнес речь (он любил речи). Он сказал что-то о «непонятом гении». Но в его голосе не было скорби. Бауэр, переживший своего «друга» на много лет, относился к нему с иронией. Штирнер был для него эпизодом. Могила на кладбище Софиенкирхгоф. Простая плита. Вскоре ее забыли и она заросла травой.
Так закончился земной путь Иоганна Каспара Шмидта. Он хотел стать Максом Штирнером, легендой, но стал анекдотом. Его жизнь — это инструкция «Как не надо жить». Не надо жить только для себя. Не надо презирать людей. Не надо думать, что ты умнее всех. Потому что в конце концов придет муха и поставит точку.
Он ошибался, приняв эгоизм за силу. Эгоизм по сути своей — это слабость. Сила — в способности выйти за пределы себя, в постоянном преодолении, в чем-то «сверх», в способности любить, творить, жертвовать. Штирнер не умел этого. Он был духовным импотентом. Его книга — это крик импотента, который мечтает об оргии. И этот крик до сих пор слышен, привлекая к себе таких же слабых и обиженных, которые ищут оправдания своей никчемности в красивых словах о «Единственном».
История Штирнера — это история болезни. Болезни, имя которой — гордыня. И эта болезнь смертельна. Штирнер умер от нее задолго до укуса мухи. Он умер в тот день, когда решил, что ему никто не нужен. И мир согласился с ним: «Хорошо, раз мы тебе не нужны, мы оставим тебя в покое». И оставил. В вечном, холодном, могильном покое забвения.
Глава 5. Посмертное чистилище и воскрешение через анархизм (1856–1900)
Прежде всего нужно подчеркнуть, что Штирнер никогда не называл себя «анархистом». Это первое и самое важное. Свою концепуию он назыал персонализмом (или, если вульгарно, «культом я», культом себя-любимого). Довольно примитивно и плоско, но, представьте себе, даже это — тоже философия.
Итак, после того как тело Иоганна Каспара Шмидта было предано земле на кладбище Софиенкирхгоф, над его именем сомкнулись воды забвения, густые и вязкие, как берлинский туман. Казалось, что история окончательно списала в утиль этого незадачливого «Святого Макса» вместе с его молочными бидонами и философскими претензиями. Почти полвека о нем не вспоминали. Его книга «Единственный и его собственность» стала библиографической редкостью, курьезом, который можно было найти разве что в пыльных лавках букинистов или на полках чудаков-коллекционеров. Академическая философия, увлеченная неокантианством и позитивизмом, брезгливо обходила Штирнера стороной, считая его «умственным выкидышем» гегельянства. Социалисты (последователи Маркса) поминали его лишь как мальчика для битья, на примере которого бородатые классики оттачивали свое остроумие в «Немецкой идеологии» (которая, кстати, тоже пылилась в архивах).
Однако, как известно, идеи не умирают, они впадают в анабиоз, ожидая своего часа. И час Штирнера пробил в конце XIX века, когда Европа, уставшая от прогресса, науки и буржуазной морали, начала искать новые источники вдохновения в иррационализме и индивидуализме. В 1890-х годах немецкий писатель и анархист Джон Генри Маккей (John Henry Mackay), человек одержимый и эксцентричный, случайно наткнулся на имя Штирнера в «Истории материализма» Фридриха Альберта Ланге. Ланге упоминал Штирнера вскользь, но с уважением, называя его «самым смелым и последовательным» из всех гегельянцев. Маккей загорелся. Он начал расследование. Он разыскал могилу Штирнера, нашел его вдову Мари Денгардт (которая жила в Лондоне в нищете и уже мало что помнила), собрал крупицы воспоминаний. В 1898 году Маккей опубликовал биографию «Макс Штирнер. Его жизнь и творчество». Это была не просто биография, это была агиография. Маккей провозгласил Штирнера пророком, предтечей Ницше, отцом индивидуалистического анархизма.
И тут началось! Штирнера «открыли» заново. Но кто открыл? Анархисты, декаденты, нигилисты — вся та пестрая, шумная и не очень здоровая публика, которая ненавидела государство и мещанство. Бенджамин Такер в США, Эмиль Арман во Франции, итальянские и русские анархисты подняли Штирнера на щит. Его начали переводить, издавать, цитировать. «Единственный» стал библией для тех, кто хотел обосновать свое право «плевать на общество». Но это было странное воскрешение. Штирнера читали не как философа, а как гуру. Его идеи упрощали до лозунгов: «Делай что хочешь!», «Все дозволено!». Это была вульгаризация, профанация, которой сам Штирнер, возможно, и порадовался бы (ведь он любил профанацию), но которая делала его учение еще более уродливым.
Особенно интересны отношения Штирнера с тенью Ницше. Фридрих Ницше, великий разрушитель идолов, никогда не упоминал Штирнера в своих книгах. Но многие критики (например, Эдуард фон Гартман) заметили поразительное сходство идей. «Сверхчеловек» Ницше и «Единственный» Штирнера казались близнецами-братьями. Начались споры: читал ли Ницше Штирнера? Плагиатор ли он? (Скорее всего, читал, через Ланге, но скрыл это, чтобы не быть связанным с «мелким гегельянцем»). Но разница между ними была колоссальной. Ницше был аристократом духа, он искал величия, творчества, трагедии. Штирнер был мещанином, он искал покоя, сытости и безопасности для своего «Я». Ницше хотел преодолеть человека, Штирнер хотел законсервировать его в эгоизме. Сравнение с Ницше, которое стало общим местом в критике конца XIX века, возвышало Штирнера незаслуженно. Его поставили на пьедестал рядом с гигантом, хотя он был пигмеем.
В России Штирнер нашел благодатную почву. Серебряный век, с его культом индивидуализма и богоискательства (и богоборчества), принял Штирнера с распростертыми объятиями. Бердяев, Мережковский, Иванов — все они читали его. Но русская рецепция была специфической. Русские мыслители увидели в Штирнере трагедию безбожия. Они поняли, что «Единственный» — это человек, потерявший Бога и пытающийся занять Его место, но не выдерживающий этой тяжести. Для Достоевского (который не читал Штирнера, но гениально предвосхитил его тип в образах Кирилова или Ивана Карамазова) такой путь, вполне естественный для какой-нибудь Америки, был погибельным. Русские критики жалели Штирнера как «несчастного беса». Это было глубокое прочтение, гораздо глубже, чем восторги западных анархистов.
Злопыхательство критиков в этот период (конец XIX — начало XX века) сменилось либо восторгом неофитов, либо академическим высокомерием. Профессора философии (Вильгельм Виндельбанд и др.) по-прежнему считали Штирнера маргиналом. Они писали, что его логика — это софистика, что его понятия пусты. «Штирнер играет словами, как жонглер шариками, но шарики эти — мыльные пузыри», — писали они. И они были правы. Штирнер не создал школы, он создал настроение. Настроение обиды, злобы, отчуждения. Дело усугубдяет то, что все тексты Штирнера написаны в режиме ужасной графоманской демагогии — невероятно представить, чтобы классический филолог Ницше прочитал хотя бы страницу такого бездарного потока столь мелкой натуры.
В этот период Штирнер становится героем не только философских дискуссий, но и политической борьбы. Штирнер, этот кабинетный трус, посмертно стал идеологом анархизма самого вульгарного пошиба (мы снова возврашается к некоторым героям Достоевского, поскольку его поздние романы были, в сущности, полемическими сочинениями). Это страшная ответственность. Его слова, написанные чернилами, превратились в кровь на мостовых Европы. Он не хотел этого (он боялся насилия), но логика его идей вела именно туда. Идеи имеют последствия, и последствия идей Штирнера были разрушительными.
Психологически этот посмертный ренессанс Штирнера можно объяснить кризисом европейского сознания. Люди потеряли веру в старые ценности (Бога, Монарха, Отечество) и искали новые опоры — кто в морали, кто в гуманизме, кто в законах, кто в хищном капитале, кто в «братстве народов». Штирнер предложил им самую простую опору — Себя, Эго. «Опирайся только на свое Я!» — кричал он из могилы. И люди, растерянные, одинокие, хватались за эту соломинку. Но «Я» — это не опора, это бездна. Опираться на себя — значит падать в себя. Штирнерианство стало эпидемией нарциссизма, которая охватила Запад и не отпускает его до сих пор.
К 1900 году Штирнер прочно вошел в канон «проклятых философов». Его читали тайком, как порнографию. Его имя стало паролем для тех, кто хотел показать свою «независимость». Но эта независимость была позой. Штирнерианцы часто были такими же конформистами, как и все остальные, только с фигой в кармане. Они служили в банках, работали в газетах, но по вечерам, читая Штирнера, воображали себя бунтарями. Это был бунт для клерков. Штирнер дал мещанину иллюзию величия. «Я не просто винтик, я — Единственный!». Эта иллюзия грела душу, но не меняла жизнь.
Очевидно, что индивидуализм, доведенный до абсурда, разрушает общество. Если все станут «Единственными», начнется война всех против всех. Это прямая логика штирнерианства, невероятный атавизм последних времен. Анархисты пытались создать коммуны на принципах Штирнера, но эти коммуны распадались через месяц из-за ссор и эгоизма. Практика показала, что на эгоизме ничего нельзя построить, даже анархию. Штирнер был теоретиком хаоса, который не работает.
И вот он, Макс Штирнер, стоит на пороге XX века — века, который станет веком тоталитаризма и массовых движений, то есть всего того, что он ненавидел. Но парадокс в том, что тоталитаризм тоже использовал его методы: отрицание морали, право сильного, цинизм. Тираны, создавшие культ себя, были, в каком-то смысле, «Единственными», которые смогли навязать свою волю миллионам. Штирнер, сам того не желая, подготовил почву для диктаторов. Он разрушил иммунитет общества против зла, объявив добро и зло «призраками». И когда пришли настоящие демоны, общество оказалось безоружным.
Глава 6. Штирнер в эпоху постмодерна: икона цинизма и пророк общества потребления (1901–1990)
XX век, век массовых убийств, тоталитарных режимов и триумфа потребительства, стал для идей Макса Штирнера странным временем: он то исчезал в тени более модных мыслителей, то всплывал как злобный призрак, напоминая о себе в самые неожиданные моменты. После анархистского бума начала века интерес к нему несколько угас. Две мировые войны показали, к чему приводит необузданный эгоизм вождей, и человечество, ужаснувшись, попыталось найти спасение в коллективных ценностях — в социализме, в правах человека, в ООН. Штирнер с его проповедью «войны всех против всех» казался неуместным, архаичным, даже опасным. В академической среде его по-прежнему игнорировали. Экзистенциалисты читали его, но предпочитали ссылаться на Кьеркегора или Ницше. Штирнер был слишком неблагозвучен, слишком слишком демагог и притом невероятно, до тошноты стерильный. Он был «хулиганствующим буржуа», «клерком-революционером», «лакеем-бунтарем», вроде Лотреамона — нонсенсом, которого не пускали в приличное общество. Ницше с его аристократической Трагедией, Агоном (Борьбой) и Amor Fati (любовью к Року, к своей Судьбе — то, что Ницше взял из зороастризма), конечно, всегда выигрывал (и всегда будет выигрывать как нечто априори успешное и превосходное).
Однако в 60-е годы, когда Запад захлестнула волна контркультуры, Штирнер снова оказался востребован. Студенты, бунтующие против «системы», против «отцов», нашли в «Единственном» идеальное идеологическое оружие. Штирнер стал дедушкой панка. Его лозунги писали на стенах Сорбонны. Но это было поверхностное прочтение. Студенты 68-го хотели свободы и любви (make love, not war), а Штирнер предлагал свободу без любви. Он был циником, а они — романтиками. Тем не менее, его нигилизм помог расчистить площадку. Он научил молодежь не уважать авторитеты. Это был важный урок, но урок разрушительный. Штирнер дал им молоток, чтобы разбить старый мир, но не дал чертежей для строительства нового.
В 70-е и 80-е годы, с наступлением эры постмодернизма, Штирнер неожиданно оказался в компании таких серых мышей, как Мишель Фуко, Жиль Делез и Жак Деррида. Постмодернисты, занятые деконструкцией «больших нарративов» (Бога, Истории, Субъекта), увидели в Штирнере своего предшественника. Ведь Штирнер первым назвал все эти понятия «призраками»! Он деконструировал Гегеля за 150 лет до Деррида! Началась интеллектуальная реабилитация. Штирнера начали читать как лингвистического критика, который показал, что власть держится на словах. Сол Ньюман, стерильный американский демагог и по недоразумению «философ», даже ввел термин «постанархизм», соединив Штирнера с постструктурализмом. Надо же, как глубокомысленно. Но не все ли равно, как назвать мышь? Штирнера стали печатать в престижных издательствах, писать о нем диссертации. Из маргинала он превратился в классика «теории дискурса». Какое убожество...
Но была в этом ренессансе и другая, темная сторона. Штирнер стал пророком неолиберализма и анархо-капитализма. Либертарианцы (Мюррей Ротбард и др.) увидели в нем защитника абсолютной частной собственности. В эпоху Рейгана и Тэтчер, когда эгоизм был объявлен добродетелью («Greed is good», как говорил Гордон Гекко в фильме «Уолл-стрит»), Штирнер пришелся ко двору. Он дал квазифилософское обоснование хищническому капитализму. Если нет общества, а есть только «Я» и мой кошелек, то все средства хороши для обогащения. Штирнер стал настольной книгой для биржевых спекулянтов, которые не хотели мучиться совестью.
Психологически этот новый успех Штирнера был бы ему приятен, но и отвратителен одновременно. Он ненавидел богатых (потому что был беден), но его теория оправдывала их. Он стал идеологом тех, кто его унижал при жизни. Это ирония судьбы. Штирнер, который умер в долговой яме, стал иконой для миллионеров, которые считали, что они никому ничего не должны. Его «Единственный» выродился в «потребителя». Общество потребления — это и есть «Союз эгоистов», где каждый использует другого как товар. Мы все стали штирнерианцами, даже не зная этого. Мы живем в мире, где «Я» — это центр вселенной, а все остальное — ресурсы для удовлетворения «Я». Селфи, социальные сети, культ успеха — это триумф Штирнера. Он победил. Но эта победа выглядит как поражение человечности.
Злопыхательство критиков в этот период (конец XX века) сменилось усталым признанием. Штирнера перестали ругать, его стали анализировать как симптом. Петер Слотердайк, Славой Жижек упоминали его как пример «циничного разума». Штирнер — это человек, который знает, что король голый, но не хочет одевать короля, а хочет продать билеты на это зрелище. Он циник, который паразитирует на распаде смыслов. И современная культура — это культура цинизма. Мы не верим в политиков, в высшие ценности, в науку (отчасти), мы верим только в свой комфорт. Штирнер предсказал это состояние «апатии и эгоизма».
В литературе Штирнер тоже оставил след. Его влияние видно у Альбера Камю (в «Бунтующем человеке» он разбирает Штирнера), у Генри Миллера. Но писатели-гуманисты всегда спорили с ним. Камю говорил, что бунт должен вести к солидарности («Я бунтую, следовательно, мы существуем»). Штирнер говорил: «Я бунтую, следовательно, я существую, а вы — нет». Эта разница принципиальна. Штирнер остался в литературе как «антигерой», как тень, которая оттеняет свет.
Ошибочность идей Штирнера в эпоху глобализации стала еще более явной. Эгоизм убивает планету. Штирнер, который не верил в «Человечество», оказался врагом выживания человечества. Его философия учит брать, но не отдавать. Это философия раковой клетки, которая пожирает организм, считая себя «единственной», и погибает вместе с ним.
К 1990 году, после падения Берлинской стены, казалось, что история (как борьба идеологий) закончилась, и наступило время частной жизни. Время Штирнера? Возможно. Но люди, получив свободу от «призраков» коммунизма, не стали счастливее. Они почувствовали пустоту. Вакуум смысла. Оказалось, что жить только ради себя скучно. Депрессия стала болезнью века. Штирнер не предупредил об этом. Он обещал, что освобождение от идей принесет радость, «ликование единственного» (Jubel des Einzigen). Но оно принесло тоску. Одиночество в сети. Штирнер обманул нас. Он продал нам битый билет в рай эгоизма.
И вот он, Макс Штирнер, стоит на пороге XXI века — маленький, серый человек с сигарой, который ухмыляется, глядя на нас. Он как будто говорит: «Ну что, получили свою свободу? И что вы будете с ней делать?». И мы не знаем, что ответить. Мы боимся признаться, что он был прав в своем диагнозе (мы эгоисты), но неправ в своем лечении. Лекарство от эгоизма — не еще больший эгоизм, а любовь. Но любви у Штирнера не было. Он был инвалидом сердца. И он сделал нас всех немного инвалидами, заразив своим недоверием к любви.
Его жизнь и его посмертная судьба — это урок. Урок того, что интеллект без сердца — это опасное оружие. Штирнер был умен, дьявольски умен. Он разбил все зеркала, в которых человечество видело себя красивым. Он показал нам наше уродство. За это ему спасибо. Но он не дал нам надежды. Он оставил нас в темноте, наедине с нашими страхами и желаниями. И в этой темноте мы до сих пор бродим, натыкаясь друг на друга, причиняя боль и пытаясь найти выход, которого в абсолютно нигилистической философии Штирнера просто нет. И об этом говорил еще Достоевский, мысль которого (через Ницше) не только не «сродни» Штирнеру, но диаметрально противоположна.
Глава 7. Призрак в машине: Штирнер как мем и святой покровитель интернет-троллей (1991 — наши дни)
Вступление человечества в цифровую эру, ознаменованное появлением Всемирной паутины, стало для призрака Макса Штирнера событием, сравнимым разве что с открытием врат ада. Если в реальном мире, с его гравитацией, налогами и необходимостью смотреть в глаза собеседнику, идеи «Единственного» всегда разбивались о скалы социальной необходимости, то в виртуальном пространстве они обрели свою истинную, чудовищную плоть. Интернет стал тем самым «Союзом эгоистов», о котором грезил наш неудачливый торговец молоком. Здесь, за экранами мониторов, каждый мог стать абсолютным монархом, тираном, нигилистом. Штирнер, этот серый берлинский учитель, посмертно превратился в архитектора Матрицы, в демиурга цифрового солипсизма. Его психологическое состояние, спроецированное на XXI век, — это злорадный хохот тролля, который, сидя в безопасности своего анонимного аккаунта, поливает грязью все святое, наслаждаясь безнаказанностью. Штирнер победил, но это была победа вируса, который захватил организм носителя, превратив культуру в набор бессмысленных, эгоистичных сигналов.
В 2000-е годы, с расцветом имиджбордов и прочих помоек интернета, Штирнер неожиданно стал мемом. Его карикатурное изображение — высокий лоб, очки, сигара и ехидная ухмылка — начало кочевать из треда в тред. Появилось понятие «Spook» (призрак, привидение), которым интернет-пользователи начали обозначать все: от государства и морали до прав и вежливости. «Мораль — это призрак!», «Закон — это призрак!» — кричали школьники, которые никогда не читали ни Гегеля, ни Фейербаха, но интуитивно поняли суть штирнеровского нигилизма: мне плевать на все, кроме моего хотения. Это была вульгаризация, от которой сам Штирнер, вероятно, скривился бы в презрительной гримасе, но в глубине души он был бы польщен. Его сложная диалектика была сведена к картинке в формате JPEG, но эта картинка работала. Она освобождала маленького человека от совести. Штирнер стал патроном кибер-буллинга. Он дал философскую индульгенцию на хамство. Если «Я» — это единственная реальность, то чувства другого человека в чате — это фикция, «призрак», которым можно пренебречь ради лулзов.
Особую роль идеи Штирнера сыграли в формировании идеологии крипто-анархизма и шифропанка. Либертарии открыто ссылались на него. Штирнер, который умер в нищете из-за долгов, стал духовным отцом крипто-миллионеров. Он мечтал о мире, где «собственность» защищена только силой владельца. «Код есть закон» — этот лозунг крипто-энтузиастов есть перефразированное штирнеровское «Сила есть право». Но за этим технологическим блеском скрывается все та же старая, гнилая суть: желание уйти от общества, спрятать свое золото в цифровой пещере и ни с кем не делиться. Это философия скупого рыцаря, переведенная на язык алгоритмов. Штирнер в XXI веке — это Скрудж Макдак, который купается не в золотых монетах, а в хешах, презирая «профанов», которые платят налоги и строят дороги.
Его влияние на современные политические течения маргинального толка также огромно и токсично. Штирнер дал язык для выражения ресентимента неудачников, которые считают, что мир им должен. «Мне нет дела до вас, но вы обязаны предоставить мне уважение», — вот парадоксальная логика современного штирнерианца. Это логика капризного ребенка, который вырос, но не повзрослел. Штирнер, который так и не смог построить нормальные отношения ни с кем, стал гуру для армии одиноких серых мышей, сидящих на шее родителей и мечтающих о мести миру.
В академической среде XXI века Штирнера продолжают «деконструировать», пытаясь найти в нем зерна «постанархизма» (Сол Ньюман). Его пытаются представить как критика власти, как борца за идентичность. Но это ложь. Штирнер не боролся за идентичность, он боролся за Пустоту. Современная «политика идентичности» (identity politics), когда каждая группа требует признания своих прав, вызвала бы у него гомерический хохот. Штирнер — это антидот против любой солидарности. И в этом его опасность. В мире, который трещит по швам от экологических и социальных проблем, штирнеровский призыв «Заботься только о себе!» звучит как приговор планете. Если мы все станем штирнерианцами, мы просто перегрызем друг другу глотки за последний глоток чистой воды.
Злопыхательство Штирнера сегодня растворено в самой атмосфере общества потребления. Мы живем в эпоху селфи. Что такое селфи, как не визуальное воплощение «Единственного»? Я фотографирую себя на фоне мира, и мир важен лишь как фон для Меня. Соцсети — это галерея миллиардов «Единственных», которые кричат: «Посмотрите на меня! Я существую!». Но за этим криком скрывается ужас небытия. Люди нуждаются в лайках (одобрении других), чтобы чувствовать себя живыми. Штирнер попал в свою же ловушку. Он утверждал, что «Единственному» никто не нужен, но современный нарцисс абсолютно зависим от внимания толпы. Без вай-фая и подписчиков «Единственный» сдувается, как проколотый шарик. Штирнер не предвидел, что эгоизм станет формой рабства — рабства от социального одобрения.
Ошибочность его идей в современности проявляется в эпидемии депрессии и тревожности. Человек, замкнутый на себе, сходит с ума. Штирнер обещал «ликование», а мы получили «выгорание». Культ успеха, культ «саморазвития» (который есть не что иное, как штирнеровское «самопотребление») привел к тому, что люди относятся к себе как к бизнес-проекту. «Я должен быть эффективным, я должен быть лучшим». Это каторга. Штирнер освободил нас от идеалов, но отдал нас в рабство нашему собственному «Супер-Эго», которое оказалось жестоким надсмотрщиком. Мы эксплуатируем себя жестче, чем любой капиталист XIX века. Мы не спим, не отдыхаем, мы «прокачиваем скиллы». Штирнер думал, что «свойство» (Eigentum) — это то, чем мы владеем. Оказалось, что «свойство» — это то, что владеет нами. Мы стали собственностью наших амбиций.
Понятно посему, что идеи Штирнера в XXI веке легко стали товаром, идеально отражая запросы посредственностей. Зачем читать Достоевского или Ницше? Это трудно, это обжигает, это слишком грандиозно. Серым мышам проще понять Штирнера или Фуко и сонмы безличных американских пустышек, уже родившихся штирнерианцами. Анархо-капитализм, культ потребления — это именно то, о чем говорил Штирнер, и то, что в Старом Мире его восприняли как сумасшедшего, говорит о том, как низко мы пали, если такие фрики, невменяемость которых была очевидна всем, стали почитаться за «гуру». Футболки с его лицом, кружки с цитатами «Union of Egoists», мемы — все это продается. Капитализм сделал из него бренд. Штирнер стал принтом на дешевом хлопке, сшитом детьми в Бангладеш. Это закономерный итог. Его радикальный нигилизм стал частью индустрии развлечений. Его читают не чтобы изменить жизнь, а чтобы «поугорать».
Сегодняшние критики (например, Славой Жижек) указывают на то, что Штирнер — это «изнанка» либерализма. Он показывает то, что либерализм скрывает за красивыми словами о правах человека: голый, хищный интерес. Штирнер полезен как рвотное средство. Он помогает очиститься от иллюзий. Но жить на рвотном средстве нельзя. Штирнер — это тупик. Он привел нас к стене, на которой написано «Я», и дальше пути нет.
В итоге, Макс Штирнер остался в истории как великий провокатор, который задал правильный вопрос («Кто я?»), но дал на него чудовищно неправильный ответ («Я — это все»). Его призрак бродит и шепчет: «Ты особенный».
Штирнер не стал «Святым Максом», как издевались Маркс и Энгельс. Он стал мелким бесом цифровой эпохи, покровителем троллей, нарциссических психопатов и рабов чужого мнения. Его злопыхательство стало фоновым шумом интернета. И, наверное, это и есть его настоящий ад: быть вечным голосом в хоре ненависти, который никто не слушает всерьез, но который отравляет воздух. Его молочная ферма обанкротилась, но его ферма по производству ядовитого эгоизма процветает, поставляя свой токсичный продукт прямо в души людей. Ресентимент, как яд слабости, также и искушение — слишком легкая позиция, чтобы быть истинной.
Комментариев нет:
Отправить комментарий