Translate

12 февраля 2026

Тень Меридиана

Глава 1

Сержант Джером Сэринго, принадлежавший к отдельному стрелковому батальону армии Теннесси, лежал в густом, пахнущем прелой листвой и пороховой гарью подлеске, сливаясь с местностью настолько совершенно, что даже бдительный ястреб, круживший в пепельном небе над долиной реки Чикамога, не смог бы отличить его серый мундир от замшелых валунов, среди которых он устроил свою позицию.

Место, выбранное им для наблюдения, представляло собой узкий скалистый выступ, нависающий над лощиной, по дну которой, извиваясь подобно черной, маслянистой змее, протекал безымянный ручей, чьи воды были замутнены илом, поднятым сапогами тысяч людей и копытами тысяч лошадей, прошедших здесь за последние двое суток.

В этой части леса, не тронутой топорами пионеров и сохранившей свою первозданную, угрюмую дикость, царила тишина того особенного, зловещего свойства, которая всегда предшествует великим катастрофам; это было не умиротворенное безмолвие природы, отдыхающей перед рассветом, а напряженное, вибрирующее ожидание хищника, сжавшегося в пружину за мгновение до смертельного броска.

Сержант Сэринго был человеком, чье лицо, задубленное ветрами и солнцем Юга, давно утратило способность выражать какие-либо эмоции, кроме усталого безразличия, свойственного ветеранам, пережившим слишком много зим в открытом поле и видевшим слишком много товарищей, превратившихся в раздутые, чернеющие трупы на полях Шайло и Стоунз-Ривер.

В его руках покоилась тяжелая, длинноствольная винтовка Уитворта, оснащенная телескопическим прицелом — оружие точное, капризное и смертоносное, требующее от стрелка не только твердой руки, но и холодного, математического расчета, граничащего с искусством инженера.

Сэринго не был обычным пехотинцем, чья участь — стоять в шеренге под картечью, ожидая приказа умереть; он был «охотником за офицерами», привилегированным убийцей, чья задача заключалась в том, чтобы сеять панику и хаос в рядах противника, выбивая командиров с дистанций, которые казались немыслимыми для владельцев гладкоствольных мушкетов.

Сегодняшний приказ, полученный им лично от полковника на рассвете, был лаконичен и жесток: занять позицию над бродом, единственным местом, где артиллерия федералов могла бы переправиться через овраг, и ждать появления генеральской свиты, которая, по данным разведки, должна была провести рекогносцировку местности перед генеральным наступлением.

Лес вокруг сержанта жил своей тайной, микроскопической жизнью: по стволу гигантского дуба, служившего ему укрытием, ползли муравьи, занятые своими бесконечными трудами и совершенно безразличные к той драме, которая разыгрывалась в мире гигантов; паук, сплелший свою сеть между прикладом винтовки и кустом папоротника, терпеливо ждал добычу, являя собой миниатюрное отражение самого Сэринго.

Солнце, скрытое за плотной пеленой облаков, клонилось к закату, и тени в лощине начали удлиняться, приобретая причудливые, гротескные очертания, словно духи убитых, не нашедшие покоя в этой проклятой земле, поднимались из своих неглубоких могил, чтобы стать свидетелями грядущей бойни.

Сержант знал, что федеральная армия находится близко, пугающе близко; ветер, меняя направление, иногда доносил до него отрывистые звуки — лязг металла, ржание лошадей, далекий, едва различимый гул тысяч голосов, сливающихся в единый монотонный ропот, похожий на шум прибоя.

Но здесь, в его узком секторе обзора, ограниченном двумя поваленными соснами и изгибом ручья, пока было пусто; лишь мутная вода лениво обтекала камни, да иногда всплескивала рыба, охотящаяся на мошек, нарушая зеркальную гладь и пуская круги, которые быстро затухали, поглощенные течением.

Мысли Сэринго текли медленно и вяло, подобно этой воде; он думал не о войне, не о правоте Дела Конфедерации и не о том, выживет ли он в завтрашнем сражении, а о вещах простых и приземленных — о вкусе табака, который закончился у него два дня назад, о стертых сапогах, пропускающих влагу, и о письме от сестры, которое он носил в нагрудном кармане, так и не решившись прочитать, боясь, что вести из дома ослабят ту броню бесчувствия, которой он окружил свое сердце.

Война, в его понимании, давно перестала быть столкновением идеалов или борьбой за конституционные права; она превратилась в гигантский, бездушный механизм по перемалыванию плоти, в котором он, Джером Сэринго, был всего лишь крошечной шестеренкой, выполняющей свою функцию с механической точностью, лишенной страсти или ненависти.

Внезапно, изменение в картине, которую он наблюдал через линзы прицела, заставило его тело напрячься; это было не явное движение, а скорее намек на него — легкое колыхание ветвей кустарника на противоположном берегу ручья, которое нельзя было списать на ветер, ибо воздух в лощине был неподвижен и тяжел, как свинец.

Сэринго замер, превратившись в статую; его дыхание стало поверхностным и редким, сердце замедлило свой ритм, подчиняясь воле разума, а палец, лежащий на спусковом крючке, слегка напрягся, выбирая свободный ход, готовый в любое мгновение отправить в полет свинцовую посланницу смерти.

Из зарослей орешника на том берегу, осторожно раздвигая ветви рукой в синей суконной перчатке, появился человек; это был не генерал, которого ждал Сэринго, а молодой лейтенант-разведчик в форме федеральной кавалерии, чьи золотые погоны тускло блеснули в сумеречном свете, выдавая его принадлежность к офицерскому корпусу.

Лейтенант двигался с той осторожностью, которая свойственна людям, знающим, что они находятся на вражеской территории, но в его позе, в том, как он держал голову, чувствовалась и некая беспечность, присущая молодости, которая еще не до конца осознала хрупкость человеческого существования и верит в свое бессмертие.

Он подошел к кромке воды и, опустившись на одно колено, начал наполнять флягу, совершенно не подозревая, что за ним, с расстояния в триста ярдов, наблюдает незримое око смерти, и что его жизнь, полная надежд, амбиций и воспоминаний, теперь зависит лишь от легкого движения указательного пальца человека, которого он никогда не видел и никогда не узнает.

Сэринго, глядя в окуляр прицела, видел лицо врага так отчетливо, словно тот находился на расстоянии вытянутой руки: он видел светлый пушок на его верхней губе, каплю пота, стекающую по виску, и выражение усталой сосредоточенности в глазах, которые внимательно сканировали противоположный берег — тот самый берег, где лежал Сэринго.

Это был красивый юноша, почти мальчик, чье лицо еще не успело огрубеть от тягот походной жизни; он напоминал сержанту его собственного младшего брата, погибшего год назад под Фредериксбергом, и эта внезапная, непрошенная ассоциация вызвала в душе стрелка странное, болезненное шевеление, похожее на жалость.

Но жалость на войне — это роскошь, которую не может позволить себе солдат, желающий дожить до следующего рассвета; устав гласил, что любой офицер противника является законной целью, и устранение разведчика, который мог обнаружить брод и доложить об этом артиллерии, было тактической необходимостью, перевешивающей любые сентиментальные соображения.

Сэринго скорректировал прицел, делая поправку на расстояние и влажность воздуха; перекрестие нитей легло точно на грудь лейтенанта, чуть левее золотой пуговицы мундира, туда, где под слоями сукна, полотна и кожи билось живое, теплое сердце, перегоняющее кровь.

Он начал медленно выдыхать воздух из легких, готовясь к выстрелу, и мир вокруг него сузился до размеров маленького круга в окуляре, в котором существовал только этот человек, пьющий воду из ручья, и этот момент абсолютной власти одного существа над другим, власти, равной божественной, но лишенной божественного милосердия.

Однако, прежде чем палец завершил свое роковое движение, произошло нечто, нарушившее сценарий: лейтенант, напившись, не ушел обратно в лес, а, словно повинуясь какому-то внутреннему импульсу, выпрямился во весь рост и, сняв шляпу, подставил лицо прохладному вечернему воздуху, глядя прямо на позицию Сэринго, хотя, безусловно, не мог видеть скрытого в тени стрелка.

В этом жесте была такая беззащитность, такая человеческая простота, что палец Сэринго замер; он почувствовал, как некая невидимая преграда, более прочная, чем сталь, встала между ним и его целью, мешая ему совершить убийство, которое еще секунду назад казалось рутинной работой.

«Он просто мальчишка, — пронеслось в голове сержанта, и эта мысль, чуждая его профессионализму, звучала громко и отчетливо. — Он не генерал. Он не изменит ход войны. Его смерть будет бессмысленной жертвой на алтарь Молоха, каплей в океане крови, который и так уже переполнился».

Сэринго медленно убрал палец со спуска и отвел глаз от прицела, позволяя лесу и сумеркам вернуться в поле его зрения; он решил пощадить этого юношу, позволить ему уйти, сохранив жизнь вопреки логике войны, и это решение принесло ему странное, горькое облегчение, словно он сбросил с плеч тяжелый груз.

Но судьба, этот великий ироник, пишущий свои пьесы кровью на полях сражений, редко оставляет человеку право выбора, и в тот самый момент, когда Сэринго опустил винтовку, тишину леса разорвал резкий, сухой треск, похожий на звук ломающейся ветки, но гораздо более громкий и зловещий.

Это был не выстрел его винтовки.

Звук пришел справа, с позиции, где, как полагал Сэринго, никого не должно было быть; это был выстрел мушкета, грубый и неточный по сравнению с благородным хлопком его Уитворта, но на такой дистанции точность не требовалась.

Сэринго снова прильнул к прицелу и увидел, как тело лейтенанта дернулось, словно от удара невидимым кулаком; синий мундир на груди окрасился темным пятном, которое быстро расползалось, поглощая золотые пуговицы, и юноша, взмахнув руками в нелепом, театральном жесте, рухнул лицом в воду ручья, подняв фонтан брызг.

Вода вокруг упавшего тела мгновенно окрасилась в розовый цвет, и течение подхватило его шляпу, унося ее вниз, к реке, словно маленький кораблик, отправившийся в свое последнее плавание.

Сэринго с проклятием повернул голову вправо и увидел, как из кустов можжевельника, в пятидесяти ярдах от него, поднимается фигура в серой форме — это был рядовой из его же роты, молодой новобранец, отправленный в дозор на фланг, чье лицо сейчас светилось тупым, самодовольным торжеством удачливого охотника.

— Я достал его, сержант! — крикнул новобранец, перезаряжая свой дымящийся мушкет. — Вы видели? Прямо в сердце! Один янки меньше!

Сэринго смотрел на него с холодным, испепеляющим презрением, чувствуя, как внутри него закипает темная, бессильная ярость — не на врага, а на саму природу этой войны, которая превращает убийство в спорт, а милосердие делает ошибкой.

Он снова посмотрел на ручей; тело лейтенанта лежало неподвижно, наполовину погруженное в воду, и его рука, запутавшаяся в водорослях, казалось, махала кому-то на прощание, колеблемая течением.

В этот момент солнце окончательно скрылось за горизонтом, и лес погрузился в серую мглу, в которой очертания предметов стали зыбкими и нереальными, словно мир, ставший свидетелем этого маленького, незначительного убийства, решил стыдливо укрыться саваном ночи.

Сэринго сплюнул на землю горькую слюну и, передернув затвор винтовки, снова занял позицию наблюдения; его милосердие было отвергнуто, его жест доброй воли оказался тщетным, и теперь он знал, что в этой игре со смертью нет правил, кроме одного: убивай или смотри, как убивают другие.

Ночь опускалась на долину Чикамога, тяжелая и душная, полная шорохов и теней, и в этой тьме сержант Сэринго, оставшись наедине со своей совестью и своим оружием, чувствовал, как грань между живыми и мертвыми становится все тоньше, пока не исчезает вовсе, превращая их всех в призраков, блуждающих в лабиринте, из которого нет выхода.


Глава 2

Ночь в лесу под Чаттанугой не принесла желанной прохлады; воздух оставался густым и липким, насыщенным запахами гниющей листвы и болотной сырости, к которым примешивался тонкий, едва уловимый аромат далекого дыма от костров биваков, невидимых в густом подлеске, но ощутимых, как присутствие затаившегося зверя.

Сержант Сэринго не покидал своей позиции на скалистом выступе; его тело, привычное к многочасовой неподвижности, словно срослось с камнем и мхом, став частью неживой материи леса, и только глаза, внимательно сканирующие темноту сквозь оптику прицела, выдавали в нем присутствие разума, способного анализировать и убивать.

Событие вечера — бессмысленная гибель молодого федерального офицера, чья жизнь оборвалась не от пули снайпера, а от случайного выстрела необстрелянного новобранца, — оставило в душе Сэринго неприятный осадок, похожий на привкус пепла во рту; это было чувство нарушенной гармонии, сбой в той мрачной, но логичной системе войны, которую он выстроил в своем сознании, чтобы не сойти с ума.

Война для Сэринго была ремеслом, жестоким, но имеющим свои правила и даже своего рода этику; он уважал мастерство стрелка, уважал хитрость разведчика и стойкость пехотинца, но презирал слепой случай, который уравнивал героя и труса, профессионала и дилетанта, превращая поле боя в лотерею, где выигрыш — жизнь — доставался не достойнейшему, а удачливому.

Около полуночи, когда луна, похожая на обломок кости, пробилась сквозь рваные облака, осветив лощину призрачным, мертвенным светом, Сэринго заметил движение на противоположном склоне оврага; это были не тени ветвей и не ночные звери, а люди — цепочка темных фигур, бесшумно скользящих между деревьями с той кошачьей грацией, которая выдает опытных разведчиков.

Это была разведывательная группа федералов, очевидно, высланная на поиски того самого лейтенанта, чье тело сейчас покоилось на дне ручья, запутавшись в корнях и водорослях; их было пятеро, и они двигались рассыпным строем, держа оружие наготове, готовые в любой момент раствориться в тени или открыть огонь на поражение.

Сэринго медленно, миллиметр за миллиметром, перевел ствол винтовки, следуя за головным дозорным; в лунном свете он мог различить детали их снаряжения — блеск пряжек, матовую поверхность прикладов карабинов Спенсера и даже выражение напряженного внимания на лицах, вымазанных сажей для маскировки.

Он мог бы открыть огонь прямо сейчас, положив первого солдата одним выстрелом и вызвав панику среди остальных, но инстинкт охотника, обостренный годами войны, подсказывал ему, что спешка здесь неуместна; эти люди не представляли непосредственной угрозы для его позиции, они искали своего пропавшего товарища, и их появление было лишь прелюдией к чему-то большему, к той шахматной партии, которая разыгрывалась в темноте между двумя армиями.

Сэринго решил наблюдать; он знал, что новобранец, убивший лейтенанта, сейчас спит на своем посту в ста ярдах правее, убаюканный собственной глупостью и чувством выполненного долга, и если федералы обнаружат его, это будет справедливой платой за нарушение неписаных законов снайперской дуэли.

Разведчики спустились к ручью, двигаясь с осторожностью, которая вызывала у Сэринго профессиональное уважение; они не хлюпали водой, переходя брод, не ломали веток, и даже их шепот, которым они обменивались короткими командами, был тише шелеста листвы под ветром.

Один из них, высокий сержант с густой бородой, заметил что-то в воде — возможно, блеск золотых пуговиц на мундире убитого или неестественную позу тела, застрявшего в корягах; он поднял руку, останавливая группу, и, сделав знак остальным занять круговую оборону, осторожно вошел в воду по пояс, приближаясь к мрачной находке.

Сэринго видел, как сержант склонился над телом, как он коснулся плеча мертвого лейтенанта, переворачивая его лицом вверх, и как в лунном свете блеснула белая, обескровленная кожа юноши, чьи открытые глаза теперь смотрели в небо с выражением немого укора.

Это была сцена, достойная кисти художника-баталиста, полная трагизма и мрачной красоты: живые склонились над мертвым в храме ночного леса, и тишина вокруг них была подобна молитве, прерываемой лишь журчанием воды, омывающей тело павшего.

Сэринго почувствовал, как его палец снова ложится на спусковой крючок; теперь, когда группа остановилась и сгрудилась вокруг тела, они представляли собой идеальную мишень, и одним выстрелом он мог бы обезглавить отряд, убив сержанта, который, очевидно, был их лидером.

Но он снова не выстрелил.

Что-то удерживало его — не жалость, нет, это чувство давно атрофировалось в его душе, а скорее любопытство, желание увидеть, как поведут себя эти люди перед лицом смерти своего командира, как они отреагируют на потерю, которая была столь же бессмысленной, сколь и неизбежной.

Сержант федералов, убедившись, что лейтенант мертв, выпрямился и снял кепи, прижимая его к груди; остальные солдаты последовали его примеру, и на несколько секунд в лесу воцарилась абсолютная неподвижность — пять темных силуэтов, отдающих последние почести шестому, который уже перешел черту, отделяющую войну от вечного мира.

Затем сержант сделал знак, и двое солдат, подхватив тело под руки и ноги, начали поднимать его на берег; их движения были бережными, почти нежными, словно они несли не мешок с костями и мясом, а драгоценный сосуд, который боялись разбить.

И в этот момент, когда сцена казалась завершенной и группа готовилась к отходу, случай снова вмешался в ход событий с той жестокой иронией, которая свойственна только войне.

С правой стороны, там, где находился пост новобранца, раздался звук — громкий, отчетливый чих, который в ночной тишине прозвучал как пушечный выстрел; молодой солдат, очевидно, проснулся от холода или сырости и, не сумев сдержать естественный рефлекс, выдал свое присутствие с головой.

Реакция разведчиков была мгновенной и профессиональной; они не запаниковали, не бросились бежать, а мгновенно рассыпались, укрываясь за деревьями и камнями, и через секунду лес озарился вспышками выстрелов их карабинов.

Пять пуль ударили в кусты можжевельника, где скрывался незадачливый часовой; Сэринго услышал крик — короткий, полный боли и ужаса вопль, который оборвался так же внезапно, как и начался, сменившись сдавленным хрипом.

Новобранец заплатил за свою ошибку высшую цену; он умер так же глупо, как и убил — в темноте, не видя врага, став жертвой собственной неосторожности и слепого случая.

Сэринго не шелохнулся; он лежал неподвижно, наблюдая за перестрелкой, которая была односторонней и короткой, как казнь.

Федералы, подавив огневую точку противника, не стали развивать успех; они понимали, что выстрелы могли привлечь внимание основных сил конфедератов, и их задачей было не ввязываться в бой, а вернуть тело офицера.

Они подхватили убитого лейтенанта и, прикрываясь огнем, начали быстро отходить вверх по склону, растворяясь в темноте леса так же бесшумно, как и появились.

Сэринго проводил их взглядом через прицел; он мог бы выстрелить сейчас, в спину уходящему врагу, но не стал этого делать.

В этой ночной драме был свой баланс, своя мрачная справедливость: одна жизнь за одну жизнь, один глупый выстрел за другой, и счет был равным.

Когда лес снова погрузился в тишину, Сэринго перевернулся на спину и посмотрел в небо, где звезды, холодные и равнодушные, сияли сквозь разрывы в облаках с той же яркостью, с какой они светили над Троей и Ватерлоо.

Он думал о том, что война — это не шахматы, как любят говорить генералы в своих штабных палатках; война — это рулетка, где шарик, сделанный из свинца, скачет по полю, выбирая жертв без всякой логики, и где мастерство стрелка значит не больше, чем чихание сонного солдата.

Он думал о двух телах, которые теперь лежали в этом лесу — одно в синем мундире, несомое товарищами домой, и другое в сером, брошенное в кустах можжевельника, — и о том, что для них война закончилась одинаково, абсолютной и окончательной тишиной.

Сэринго знал, что завтра, когда взойдет солнце, здесь, в этой лощине, развернется настоящая битва; тысячи людей сойдутся в смертельной схватке, земля будет перепахана ядрами, и ручей снова станет красным от крови.

Но для него, одинокого часового на скале, эта битва уже началась и закончилась; он был зрителем в театре теней, где актеры убивали друг друга по сценарию, написанному безумцем, и где единственным победителем всегда выходила Смерть.

Он достал из кармана кисет с остатками табачной крошки, свернул тонкую, кривую самокрутку и, чиркнув спичкой о камень, закурил, прикрывая огонек ладонью.

Дым, горький и едкий, наполнил его легкие, принося кратковременное успокоение; он курил, глядя на звезды, и в его душе царила та же холодная пустота, что и в космосе над его головой.

Он был жив, и это было единственным фактом, имеющим значение в этом абсурдном мире; он был жив, пока пуля с его именем еще не была отлита, или пока рука судьбы, вращающая барабан револьвера, не остановилась на его каморе.

Сэринго докурил до конца, обжег пальцы и, раздавив окурок каблуком, снова взял в руки винтовку.

Ночь продолжалась, и его вахта еще не окончилась; он был тенью меридиана, разделяющего жизнь и смерть, и его глаз, прильнувший к окуляру прицела, оставался открытым, наблюдая за тем, как история пишет свои кровавые страницы в темноте Теннессийского леса.


Глава 3

Утро, которого Сэринго ждал с тем мрачным фатализмом, что свойственен людям, знающим, что рассвет принесет не избавление, а лишь новую порцию страданий, наступило не с пением птиц и не с мягким светом зари, а с глухим, раскатистым гулом артиллерийской канонады, доносившимся с левого фланга, где основные силы армии Брэгга начали прощупывать оборону Роузкранса.

Свет просачивался в лощину неохотно, серый и грязный, словно профильтрованный через слой старого пепла; туман, скопившийся за ночь в низинах, начал подниматься, превращая лес в призрачный лабиринт, где деревья казались колоннами разрушенного храма, а кусты — затаившимися чудовищами.

Сэринго, чьи конечности затекли от многочасовой неподвижности и холода, сделал несколько осторожных движений, разминая мышцы, и достал из седельной сумки, спрятанной в расщелине скалы, кусок черствого кукурузного хлеба и флягу с водой; завтрак был скудным, но достаточным, чтобы поддержать силы тела, которое давно привыкло функционировать на минимуме ресурсов.

Он жевал хлеб медленно, глядя на то место, где ночью разыгралась короткая драма со смертью новобранца; кусты можжевельника теперь стояли неподвижно, но Сэринго знал, что за ними лежит тело, уже начавшее остывать и коченеть, тело мальчика, который пришел на войну за славой, а нашел лишь безымянную могилу в чужом лесу.

Мысль о том, чтобы спуститься и проверить, жив ли парень, даже не пришла ему в голову; он слышал предсмертный хрип и знал этот звук слишком хорошо — это был звук души, покидающей разорванную плоть, звук окончательный и бесповоротный.

Внезапно, вибрация земли, передавшаяся через подошвы его сапог, заставила его насторожиться; это была не артиллерия, это был ритмичный, нарастающий стук копыт — кавалерия, и судя по звуку, это был не разъезд, а крупное соединение, идущее рысью.

Сэринго прильнул к прицелу, направляя его на прогалину в лесу, через которую проходила старая лесовозная дорога, ведущая к броду; туман скрывал детали, но вскоре из серой пелены начали вырисовываться силуэты всадников.

Это были конфедераты — авангард кавалерийского корпуса генерала Форреста, легендарные «серые призраки», чья слава гремела по всему Югу; они шли колонной по двое, молчаливые и суровые, их мундиры были покрыты пылью и грязью, а лица, скрытые под широкими полями шляп, напоминали маски из дубленой кожи.

Сэринго почувствовал укол странного, почти забытого чувства гордости; это были его люди, его армия, сила, способная сокрушить любого врага, и в этот момент он на секунду поверил, что победа возможна, что все эти жертвы и лишения имеют смысл.

Но это чувство быстро угасло, сменившись привычным цинизмом; он видел слишком много таких колонн, уходящих в бой с развевающимися знаменами и возвращающихся — если они вообще возвращались — в виде окровавленных обрубков, погруженных на телеги.

Кавалерия прошла мимо, направляясь к броду, который Сэринго охранял всю ночь; они не заметили его позиции на скале, и он не стал выдавать своего присутствия, оставаясь невидимым наблюдателем, богом войны в миниатюре, который смотрит на смертных с высоты своего Олимпа.

Вслед за кавалерией появилась пехота — длинная, извивающаяся серая змея, состоящая из тысяч людей, бредущих по щиколотку в грязи; это были техасцы и арканзасцы из дивизии Клеберна, ударный кулак армии, люди, известные своей свирепостью и презрением к смерти.

Они шли без барабанного боя и песен, экономя дыхание; лишь лязг амуниции и тяжелое шарканье ног нарушали тишину утра, да иногда слышались отрывистые команды офицеров, подгоняющих отставших.

Сэринго наблюдал за ними с жалостью и уважением; он знал, куда они идут — в мясорубку Чикамоги, в ад, который разверзнется через час, когда солнце поднимется выше.

Среди проходящих солдат он искал знакомые лица, но все они казались одинаковыми — серые, усталые, с глазами, устремленными в пустоту; это было лицо войны, многоликое и безликое одновременно, лицо нации, идущей на самоубийство ради идеи, которая уже начала тлеть и рассыпаться в прах.

Внезапно, его внимание привлекло движение на противоположном склоне оврага, там, где ночью исчезли разведчики федералов; но теперь это были не разведчики.

Из леса, развернувшись в боевую линию, выходила синяя пехота; федералы, очевидно, разгадали маневр Брэгга и выдвинули свои резервы, чтобы перекрыть переправу.

Это был 21-й Огайо, полк ветеранов, вооруженный новейшими винтовками Кольта с вращающимся барабаном — оружием страшной скорострельности, которое давало им огромное преимущество перед конфедератами с их дульнозарядными Энфилдами.

Сэринго понял, что сейчас произойдет: техасцы, идущие по дороге в походной колонне, не видели врага, скрытого за гребнем холма, и шли прямо в ловушку, в огненный мешок.

У него было, может быть, десять секунд, чтобы принять решение; он мог остаться наблюдателем, сохранить свою жизнь и свою позицию, или вмешаться, нарушив приказ о скрытности, но дав своим шанс на спасение.

Это был выбор между долгом солдата и инстинктом самосохранения, между холодной логикой снайпера и горячей кровью южанина.

Сэринго не колебался; он навел перекрестие прицела на офицера федералов, который стоял на краю обрыва, подняв саблю, готовый дать команду «Огонь!».

Это был полковник, судя по эполетам, высокий мужчина с рыжей бородой, чья фигура четко выделялась на фоне неба; идеальная мишень, подарок судьбы.

Сэринго вдохнул, задержал дыхание, как учили, и плавно нажал на спуск.

Винтовка Уитворта толкнула его в плечо с мощью мула, и звук выстрела, резкий и хлесткий, разорвал утреннюю тишину, прокатившись эхом по ущелью.

Через мгновение он увидел в прицел, как полковник выронил саблю и, схватившись за горло, рухнул на колени, а затем повалился ничком; пуля попала точно в шею, перебив позвоночник.

Этот выстрел послужил сигналом — не для атаки федералов, а для предупреждения конфедератов; офицеры Клеберна, услышав выстрел и увидев падение вражеского командира, мгновенно оценили ситуацию.

— К бою! Развернуть цепь! На правый фланг! — разнеслись команды, и серая змея колонны мгновенно ощетинилась штыками, рассыпаясь по лесу и занимая укрытия.

Федералы, лишившись командира в критический момент и потеряв элемент внезапности, замешкались; их залп, который должен был скосить техасцев как траву, прозвучал нестройно и запоздало, и большинство пуль ушло в молоко или в стволы деревьев.

Начался бой — хаотичный, жестокий встречный бой в лесу, где противники стреляли друг в друга с дистанции в двадцать шагов, где дым застилал глаза, а крики раненых заглушали треск выстрелов.

Сэринго перезарядил винтовку; его руки работали автоматически — достать патрон, скусить бумагу, засыпать порох, вбить пулю шомполом, надеть капсюль.

Он больше не прятался; его позиция была раскрыта вспышкой выстрела, и теперь он стал мишенью для ответного огня.

Пули федералов начали щелкать по скалам вокруг него, высекая искры и каменную крошку; одна из них, с визгом рикошета, пробила его флягу, и вода потекла по ноге, холодная, как кровь мертвеца.

Но Сэринго не уходил; он продолжал стрелять, методично выбирая цели — офицеров, знаменосцев, сержантов, — выбивая стержень из вражеского строя, внося хаос в их ряды.

Он был богом войны, карающей дланью Юга, и каждый его выстрел был приговором, который приводился в исполнение немедленно и без апелляции.

Он убил капитана, пытавшегося собрать своих людей для атаки; убил знаменосца, и синее полотнище со звездами рухнуло в грязь; убил барабанщика, мальчика лет пятнадцати, и этот выстрел отозвался в его сердце тупой болью, но он подавил ее, перезаряжая оружие.

Бой внизу кипел; техасцы, оправившись от шока, перешли в контратаку, и их знаменитый «Rebel Yell» — дикий, пронзительный вопль, от которого стыла кровь, — перекрыл шум перестрелки.

Они лезли вверх по склону, карабкаясь по корням и камням, штыками прокладывая себе путь; это была лавина серого сукна и ярости, которую нельзя было остановить.

Федералы дрогнули; лишенные командования, дезориентированные снайперским огнем, они начали отступать, сначала медленно, огрызаясь огнем, а потом все быстрее, пока отступление не превратилось в бегство.

Сэринго сделал последний выстрел в спину убегающему солдату и опустил винтовку; ствол был горячим, почти обжигающим, и от него поднимался сизый дымок.

Он устало прислонился спиной к скале и закрыл глаза; шум боя удалялся, уходя вверх по склону, преследуя отступающего врага.

Он сделал свое дело; он спас батальон, он изменил ход локальной стычки, которая, возможно, повлияет на исход всей битвы.

Но он не чувствовал триумфа; лишь пустоту и страшную, свинцовую усталость, которая навалилась на него, придавливая к земле.

Внезапно, острая, жгучая боль пронзила его грудь, слева, чуть выше сердца; это было так неожиданно, что он даже не сразу понял, что произошло.

Он открыл глаза и посмотрел вниз; на его сером мундире расплывалось темное, влажное пятно.

Звука выстрела он не слышал.

Он медленно повернул голову и посмотрел вправо, туда, где лежало тело новобранца в кустах можжевельника.

Из-за кустов поднимался человек в синей форме — один из тех разведчиков, которых он пощадил ночью, тот самый, которого он не убил.

Он остался там, затаившись, ожидая своего часа, и теперь он стоял, держа в руках дымящийся револьвер, и смотрел на Сэринго с тем же выражением холодного профессионализма, которое было у сержанта час назад.

Сэринго попытался поднять винтовку, но руки не слушались его; винтовка выскользнула из пальцев и с грохотом упала на камни.

Он улыбнулся — кривой, кровавой улыбкой понимания.

Круг замкнулся.

Арифметика войны была безупречна: он пощадил врага, и враг убил его; он вмешался в судьбу, и судьба взыскала долг.

Мир вокруг него начал темнеть, края зрения сузились до узкого тоннеля, в конце которого стояла фигура в синем.

Боль уходила, сменяясь холодом, тем самым холодом, который он чувствовал в воде из пробитой фляги.

Он вспомнил письмо сестры в нагрудном кармане; пуля прошла сквозь него, пробив бумагу, пропитав ее кровью, и теперь слова любви и надежды были стерты навсегда.

— Все правильно, — прошептал он, и кровь хлынула из его рта. — Все... правильно.

Сержант Джером Сэринго закрыл глаза и откинул голову назад, прижимаясь затылком к холодному, мшистому камню.

Солнце, наконец, пробилось сквозь облака, заливая лощину ярким, безжалостным светом, освещая тела убитых — серых и синих, лежащих вперемешку, объединенных смертью в единое братство молчания.

Где-то далеко гремели пушки, армия шла в наступление, знамена развевались, и история писалась кровью тысяч людей.

Но здесь, на скалистом выступе над безымянным ручьем, война закончилась.

Осталась лишь тишина, и тень меридиана, которая медленно ползла по лицу мертвого снайпера, стирая черты его лица, превращая его в часть пейзажа, в еще один камень в фундаменте великой и бессмысленной трагедии.

Комментариев нет:

Отправить комментарий