Translate

20 марта 2026

Горести и страдания Артура Шопенгауэра


Глава 1: Великое молчание и тень матери (1813–1820)

История страданий Артура Шопенгауэра от литературной критики началась задолго до того, как профессиональные рецензенты взялись за его труды. Его первым и самым жестоким критиком стала собственная мать, известная романистка Иоганна Шопенгауэр. В 1813 году, когда двадцатипятилетний Артур, полный философского высокомерия и юношеского максимализма, привез ей в Веймар свою докторскую диссертацию «О четверояком корне закона достаточного основания», он ожидал если не поклонения, то хотя бы уважения. Он чувствовал себя гением, призванным разрешить загадки, оставленные Кантом. Однако Иоганна, чьи салоны посещал сам Гете и чьи сентиментальные романы зачитывались публикой, встретила труд сына с язвительной насмешкой.

Взяв в руки тонкую книгу с замысловатым названием, она, не скрывая иронии, спросила: «Это что-то для аптекарей? Речь идет о корнях?». Этот вопрос был ударом хлыста. Артур, чья кожа была тоньше бумаги, когда дело касалось его интеллектуального достоинства, вспыхнул. «Мою книгу будут читать, когда твои романы пойдут на обертку для селедки!» — выкрикнул он в запале. Мать, не оставшись в долгу, парировала с ледяным спокойствием: «А твой "Корень", вероятно, с самого начала останется неразрезанным». Эта сцена стала прологом к трагедии его ранних лет: он был убежден в своем бессмертии, а мир видел в нем лишь желчного, неприятного юношу, сына знаменитой матери.

Разрыв с матерью в 1814 году стал окончательным. В прощальном письме она написала ему слова, которые преследовали его десятилетиями: «Ты несносен и невыносим, и с тобой трудно ужиться. Вся твои хорошие качества затмила твоя заносчивость». Шопенгауэр покинул Веймар и перебрался в Дрезден, унося в сердце глубокую обиду на женщин и на «светское общество», которое ценило поверхностный блеск выше глубокой мысли. Он заперся в своей комнате, чтобы создать труд, который, как он был уверен, перевернет историю философии — «Мир как воля и представление».

Работа над книгой длилась четыре года, с 1814 по 1818. Психологическое состояние Шопенгауэра в этот период представляло собой странную смесь эйфории и паранойи. Он писал с ощущением божественного откровения. В своих записных книжках он отмечал, что является лишь инструментом, через который истина говорит с миром. Он верил, что решает загадку бытия, которая мучила человечество тысячелетиями. Эта вера подпитывала его колоссальное самомнение, которое было защитной броней против равнодушия окружающих. Когда рукопись была готова, он отправил ее издателю Брокгаузу с письмом, которое вошло в историю как образец авторской нескромности. «Эта книга, — писал он, — будет источником и поводом для сотни других книг». Он не просил гонорара, он требовал признания.

Книга вышла в свет в конце 1818 года (с датой 1819). Шопенгауэр уехал в Италию, ожидая, что по возвращении его встретит слава. Он представлял себе, как академические круги бурлят, как его имя произносят с трепетом. Но реальность, с которой он столкнулся, была уничтожающей. Вместо грома аплодисментов его встретила тишина. Абсолютное, глухое, ватное молчание.

Это молчание было страшнее любой разгромной рецензии. Критики просто не заметили появления «Мира как воли и представления». Для философского истеблишмента Германии того времени существовал только один бог — Георг Вильгельм Фридрих Гегель. Гегельянство было государственной религией, всеобъемлющей системой, и все, что не вписывалось в ее диалектические рамки, считалось маргинальным бредом. Шопенгауэр со своим пессимизмом, иррациональной Волей и обращением к восточной мудрости казался странным реликтом или дилетантом.

Те немногие отзывы, которые все же появились, были поверхностными и снисходительными. Философ Иоганн Фридрих Гербарт, один из немногих, кто удостоил книгу вниманием, написал сухую рецензию, в которой, признавая некоторые достоинства стиля, полностью отверг метафизические построения автора. Он назвал идеи Шопенгауэра «незрелыми». Для Артура, который считал себя единственным законным наследником Канта, это было оскорблением. Он впал в ярость. В письмах к друзьям и в дневниках он начал формировать свою теорию «заговора молчания». Ему казалось невозможным, что его гениальный труд просто не поняли. Нет, решил он, профессора философии намеренно замалчивают его, чтобы не дать истине разрушить их уютный гегелевский мирок. «Они не хотят правды, они хотят жалования», — с горечью отмечал он.

Удар был двойным, так как продажи книги оказались катастрофическими. Брокгауз был вынужден сообщить автору, что книга не раскупается. Большая часть тиража в итоге пошла в макулатуру. Узнать, что твой великий труд, «квинтэссенция истины», переработан в бумажную массу — это травма, от которой многие не оправились бы. Шопенгауэр выжил, но его характер окончательно ожесточился. Он стал видеть врагов везде.

В 1820 году Шопенгауэр решил дать бой «университетской мафии» на их территории. Он получил право преподавать в Берлинском университете в качестве приват-доцента. Это был акт отчаяния и невероятной дерзости. В расписании лекций он намеренно поставил свои часы ровно на то же время, когда читал лекции Гегель. Это была дуэль. Шопенгауэр был уверен: стоит студентам услышать его живую, ясную, образную речь, как они тут же покинут скучного, косноязычного Гегеля.

Результат этой «дуэли» стал, пожалуй, самым унизительным эпизодом в жизни философа. Аудитория Гегеля была набита битком, сотни студентов ловили каждое слово мэтра. В аудитории Шопенгауэра сидело... несколько человек. По разным данным — от трех до пяти. Он читал лекции пустым стенам. Он приходил, ждал, видел пустые скамьи и уходил с сердцем, полным яда. Студенты, этот «материал истории», предпочли модного кумира истинному гению. Шопенгауэр продержался семестр, а затем покинул университет, проклиная «шарлатана» Гегеля и «стадо» студентов.

Это поражение сломало его надежды на академическую карьеру. Он понял, что при жизни Гегеля ему нет места на кафедре. Его ненависть к Гегелю приобрела патологические формы. В своих рукописях он называл Гегеля «тупым, противным, отвратительным, неграмотным шарлатаном», который испортил целое поколение немецкой молодежи. Эта ненависть стала топливом для его дальнейшего существования. Он решил, что будет писать «для немногих», для будущих поколений, презирая современников.

Но за маской презрения скрывалась глубокая депрессия. В начале 20-х годов Шопенгауэр часто думал о бессмысленности своих усилий. Ему было чуть за тридцать, но он чувствовал себя стариком, чья жизнь прошла зря. Он был одинок, не женат (его женоненавистничество, подпитанное конфликтом с матерью и неудачами в любви, только крепло), не признан. Он жил на доходы от отцовского наследства, что давало ему свободу, но и подчеркивало его изоляцию от общества. Он не был обязан работать, и потому не имел коллег. Его единственным собеседником был пудель (позже их будет череда, и всех будут звать Атма), с которым он гулял, бормоча проклятия в адрес «двуногих».

Именно в этот период закладывается фундамент его «философии обиды». Он начал собирать доказательства ничтожности человечества. Критики, которые молчали о нем, стали для него символом мировой глупости. Он убедил себя, что быть непризнанным — это знак качества. «Высокие вершины остаются пустынными», — утешал он себя. Но это утешение было горьким. Он жаждал славы, жаждал, чтобы его слова цитировали, чтобы его мысли обсуждали. Вместо этого он получал счета от прачки и вежливые отказы от издателей.

Первая глава его философской жизни закончилась полным фиаско. Великая книга лежала на складах как макулатура. Университетская карьера рухнула, не начавшись. Мать блистала в свете, а он был никем. Шопенгауэр ушел в тень, в свое добровольное изгнание, которое продлится долгие годы. Он затаился, как паук в углу, продолжая плести паутину своей мысли, накапливая яд и аргументы против оптимистического взгляда на мир. Молчание критиков не убило его, но оно сделало его тем «мизантропом из Франкфурта», каким он войдет в историю. Он научился жить с болью непризнания, превратив ее в доказательство правоты своего пессимизма. Мир оказался именно таким плохим, как он и писал: миром, где правит слепая Воля, а интеллект служит лишь для оправдания глупости. И теперь ему предстояло прожить в этом мире еще очень долго, ожидая, пока этот мир дорастет до его отчаяния.


Глава 2: Изгнание в Берлине и крах второй надежды (1821–1831)

После позорного провала лекционного курса в Берлинском университете Шопенгауэр не покинул город сразу. Он остался в Берлине, в самом логове врага, словно надеясь, что судьба даст ему второй шанс или хотя бы позволит наблюдать за падением колосса — Гегеля. Но колосс стоял прочно. Гегель был в зените славы, его лекции посещали министры, его философия стала официальной идеологией прусского государства. Шопенгауэр же превратился в невидимку. Он жил уединенно, посещал театры и концерты, обедал в ресторанах, где демонстративно клал на стол золотую монету, обещая отдать ее тому, кто заведет разговор не о политике или лошадях, а о чем-то высоком. Монета всегда возвращалась в его карман.

Это десятилетие стало для него временем «пустыни». Он ничего не публиковал. Он писал «в стол». Его дневники этих лет — это хроника нарастающей мизантропии. Он наблюдал за людьми с холодным презрением биолога, изучающего насекомых. «Люди в массе своей так жалки, что их не стоит даже презирать», — записывал он. Особенно его раздражал оптимизм эпохи. Прогресс, наука, демократия — все это казалось ему иллюзиями, прикрывающими вечную трагедию бытия.

В 1825 году он вернулся в Берлин после поездки в Италию и снова попытался читать лекции. И снова провал. Студентов не было. Его имя в расписании выглядело как шутка. Это повторное унижение окончательно убедило его в том, что университетская философия мертва. Он называл профессоров «философами от государства», которые торгуют истиной за жалованье. Его ненависть к академической среде стала навязчивой идеей. Он начал собирать вырезки из газет, где критиковали Гегеля (таких было мало), и радовался каждой неудаче своего соперника как личной победе.

Но самый страшный удар в эти годы пришел не от философов, а от женщин и закона. История с швеей Каролиной Маркет стала карикатурным воплощением его женоненавистничества. Раздраженный болтовней соседки в прихожей, Шопенгауэр вытолкал ее за дверь. Женщина упала и подала в суд, заявив, что получила увечья. Суд длился годами и закончился не в пользу философа. Его обязали выплачивать Маркет пожизненную пенсию. Когда спустя много лет она умерла, Шопенгауэр записал в гроссбухе знаменитую фразу на латыни: Obit anus, abit onus («Старуха умерла, бремя свалилось»). Этот эпизод стал пищей для сплетен. Берлин смеялся: великий философ, проповедующий отречение от воли, дерется со старухами и судится за гроши. Критики (в лице светских сплетников) видели в этом доказательство расхождения его жизни и учения.

К концу 20-х годов Шопенгауэр начал готовить второе издание «Мира как воли и представления». Он надеялся, что за десять лет публика поумнела. Он переписывал, дополнял, шлифовал текст. Но когда он обратился к Брокгаузу, тот ответил отказом. Издатель сообщил, что первое издание до сих пор лежит на складе нераспроданным. Более того, Брокгауз намекнул, что собирается пустить остатки тиража в макулатуру. Это известие едва не сломило Артура. Узнать, что труд всей твоей жизни, который ты считаешь «решением загадки мира», идет на обертку для колбасы — это пытка, которую трудно вообразить.

Шопенгауэр писал Брокгаузу письма, полные гнева и мольбы. Он угрожал, он умолял не уничтожать книги. В конце концов, он добился своего, но какой ценой! Он почувствовал себя не просто непризнанным, а несуществующим. Его философия была никому не нужна. Он был голосом, вопиющим в пустыне, где даже эхо не отзывалось.

В 1831 году в Берлин пришла холера. Та самая эпидемия, которую принесли с Востока. Гегель, философ государственного разума, остался в городе и умер. Шопенгауэр, философ страха и воли к жизни, немедленно сбежал. Он уехал во Франкфурт-на-Майне. Этот побег стал символическим концом его берлинского периода. Смерть Гегеля должна была бы освободить место на пьедестале, но место заняли эпигоны. Шопенгауэр понял, что в Берлине ему ловить нечего.

Переезд во Франкфурт в 1833 году (после короткого пребывания в Мангейме) стал началом его «отшельничества». Ему было 45 лет. Он был полон сил, здоров, богат (наследство позволяло жить безбедно), но абсолютно одинок. Он поселился в квартире с видом на реку Майн, завел пуделя и установил жесткий распорядок дня, который не менялся десятилетиями. Утро — работа, потом игра на флейте (Россини!), обед в «Английском дворе», прогулка, чтение газет в казино (читальном зале).

В этот период он начал работать над своей второй главной книгой — «О воле в природе» (1836). В этом труде он пытался найти подтверждение своей метафизике в естественных науках. Он читал физиологов, биологов, химиков. Он хотел доказать, что наука, сама того не ведая, подтверждает его теорию о примате воли над интеллектом. Он надеялся, что если философы его игнорируют, то, может быть, ученые услышат.

Книга вышла в 1836 году. И снова — тишина. Научное сообщество проигнорировало дилетанта-метафизика. Философское сообщество продолжало жевать гегелевскую жвачку. Шопенгауэр был в бешенстве. В предисловии к книге он дал волю своему гневу. Он обрушился на «университетских философов» с такой бранью, какой немецкая литература еще не видела. Он называл их «шарлатанами», «ветрогонами», «софистами». Это был крик души.

Но этот крик услышал лишь один человек — норвежский критик и философ Фридрих Беккер (псевдоним). В небольшой рецензии он отметил оригинальность Шопенгауэра. Это был первый слабый луч света за 18 лет тьмы. Шопенгауэр ухватился за него, как утопающий. Он написал Беккеру благодарственное письмо. Но в Германии молчание продолжалось.

Психологическое состояние Шопенгауэра в конце 30-х годов можно описать как «параноидальное ожидание». Он был уверен, что против него существует заговор. Он считал, что гегельянцы специально замалчивают его, чтобы не потерять свои кафедры. Он стал подозрительным. В ресторанах он садился так, чтобы видеть всех входящих. Он прятал свои рукописи в тайниках, боясь, что их украдут враги.

В то же время в нем росла гордыня. Чем больше его игнорировали, тем больше он убеждался в своем величии. «Я пишу не для современников, а для вечности», — повторял он. Он сравнивал себя с Буддой, с Христом, с гонимыми пророками. Это помогало ему выжить, но делало его невыносимым в общении. Друзей у него почти не было. Те немногие, кто пытался сблизиться с ним, быстро уставали от его монологов и желчи.

В 1839 году Норвежское королевское научное общество объявило конкурс на лучшую работу о свободе воли. Шопенгауэр решил участвовать. Он написал эссе «О свободе воли», в котором блестяще доказал, что свободы воли не существует, что человек — раб своего характера и мотивов. Это была ясная, острая, логически безупречная работа.

И вот, в 1839 году, свершилось чудо. Ему присудили премию! Первую в жизни. Медаль и признание от иностранной академии. Шопенгауэр был счастлив. Он повесил медаль на сюртук. Он наконец-то получил официальное подтверждение того, что он не сумасшедший графоман, а серьезный мыслитель.

Вдохновленный успехом, он отправил на конкурс в Копенгаген (Датское королевское общество) вторую работу — «Об основе морали». Он был уверен в победе. В этой работе он разгромил кантовский категорический императив и обосновал этику сострадания.

Но ответ из Копенгагена в 1840 году стал холодным душем. Ему отказали в премии. Причем формулировка отказа была оскорбительной. Академики написали, что автор «злоупотребил свободой слова», оскорбляя великих философов (Гегеля и Фихте), и что его аргументы неубедительны. Это было унизительно. Единственный участник конкурса (других работ не было!) — и не получил премии.

Шопенгауэр впал в ярость. Он опубликовал обе работы под общим названием «Две основные проблемы этики» (1841) и снабдил их предисловием, в котором смешал датских академиков с грязью. Он писал, что они «ослы», которые не способны понять гения. Но эта ярость была защитой от боли. Он снова почувствовал себя изгоем. Даже за границей, где, казалось бы, нет «гегелевской мафии», его не поняли.

Вторая глава его жизни заканчивалась в состоянии глубокой горечи. Ему было за 50. Жизнь прошла. Он написал великие книги, но они лежали мертвым грузом. Он был здоров, богат, но абсолютно не нужен своему времени. Он стал «Франкфуртским мудрецом», городской достопримечательностью, странным стариком с пуделем, от которого шарахались бюргеры. Но он не сдался. Он решил, что если академическая философия его отвергла, он обратится к публике напрямую. Он начал писать «Парерга и Паралипомена» — книгу, написанную не для профессоров, а для людей. Книгу, которая, как он надеялся, пробьет стену молчания. Но до этого прорыва оставалось еще целое десятилетие — десятилетие тишины, нарушаемой только лаем его пуделя и скрипом его пера.


Глава 3: «Франкфуртский отшельник» и заря признания (1841–1851)

Сороковые годы XIX века стали для Артура Шопенгауэра временем окончательного закрепления в роли «философа-мизантропа». После скандала с Датским королевским обществом, когда его работу «Об основе морали» отвергли с оскорбительной формулировкой, он понял: академический мир для него закрыт навсегда. Он перестал пытаться говорить с профессорами на их языке. Теперь его целью стал «образованный читатель», человек мира, свободный от университетских догм.

Шопенгауэр жил во Франкфурте размеренной, почти ритуальной жизнью. Его день был расписан по минутам. Утренний кофе, работа до полудня, игра на флейте (чтобы успокоить нервы перед обедом), обед в «Английском дворе» (всегда за одним и тем же столом), послеобеденный сон, чтение газет в библиотеке, прогулка с пуделем. Горожане знали его как «старика с собакой». Они перешептывались, глядя на его сердитое лицо, на его старомодный сюртук. О нем ходили легенды: говорили, что он держит в спальне заряженный пистолет, что он прячет золото в чернильнице, что он ненавидит женщин.

И в этом была доля правды. Его страх перед «заговором» перерос в манию. Он боялся отравления, боялся пожара, боялся воров. Он спал с кинжалом под подушкой. Он переписывал свои векселя на английском языке, чтобы слуги не поняли, о чем речь. Его одиночество стало абсолютным. Он общался только с пуделем Атмой (что на санскрите значит «мировая душа»), считая, что собаки честнее и благороднее людей. «Если бы не собаки, я бы не хотел жить», — говорил он.

В 1844 году он выпустил второе, дополненное издание «Мира как воли и представления». Он добавил второй том, состоящий из блестящих эссе, поясняющих его систему. Он надеялся, что теперь-то его услышат. Но снова — тишина. Гегельянство начало трещать по швам, но на смену ему пришел материализм и левые идеи (Фейербах, Маркс). Шопенгауэр со своим пессимизмом и метафизикой снова оказался не ко двору. Молодые радикалы считали его реакционером, старики — чудаком.

Но подспудно лед начинал таять. В 1840-х годах у Шопенгауэра появились первые верные ученики — «апостолы», как он их называл. Юлиус Фрауенштедт, молодой юрист, ставший его «архивариусом», и Адам фон Досс. Они писали ему восторженные письма, посещали его во Франкфурте. Для Шопенгауэра это было бальзамом на душу. Он жадно ловил каждое слово похвалы. Он требовал от учеников полной преданности, ревниво следил, чтобы они не читали «шарлатанов» (Гегеля и Фихте). Он создал вокруг себя маленькую секту, где он был богом.

В 1848 году по Европе прокатилась волна революций. Во Франкфурте тоже стреляли. На баррикадах стояли студенты, рабочие. Шопенгауэр был в ужасе. Он ненавидел революцию. Для него «народ» был «вечным несовершеннолетним», «canaille» (канальей), способной только разрушать. Он боялся за свое имущество, за свою библиотеку. Когда на улице под его окнами началась перестрелка, он, по легенде, предоставил свою квартиру австрийским солдатам (карателям), чтобы они могли стрелять в восставших. Он записал в дневнике: «Слава богу, порядок восстановлен!».

Эта позиция сделала его врагом для прогрессивной молодежи, но парадоксальным образом привлекла к нему консерваторов, разочаровавшихся в либерализме. Люди, уставшие от политики, от обещаний рая на земле, начали искать утешения в пессимизме. Шопенгауэр, утверждавший, что счастье невозможно, а страдание вечно, вдруг оказался актуален.

В 1851 году выходит его последняя и самая популярная книга — «Parerga и Paralipomena» («Дополнения и пропущенное»). Это был сборник афоризмов, эссе, житейской мудрости. Здесь были его знаменитые «Афоризмы житейской мудрости», рассуждения о женщинах, о шуме, о чтении, о смерти. Книга была написана блестящим, легким языком. Шопенгауэр отбросил тяжеловесную терминологию и заговорил с читателем как умный, язвительный собеседник.

И вот тут случилось то, чего он ждал 30 лет. Прорыв случился!

Первым сигналом стала статья в английском журнале «Westminster Review» (1853), написанная Джоном Оксенфордом. Статья называлась «Иконоборчество в немецкой философии». Оксенфорд представил Шопенгауэра как великого мыслителя, незаслуженно забытого на родине. Эта статья, переведенная на немецкий и опубликованная в «Vossische Zeitung», произвела эффект разорвавшейся бомбы. Немцы вдруг узнали от англичан, что у них есть гений.

Началась цепная реакция. О Шопенгауэре заговорили. Его начали читать. «Parerga» стала бестселлером. Люди находили в ней ответы на свои личные вопросы. Разочарованные революцией 1848 года интеллектуалы увидели в философии Шопенгауэра оправдание своего ухода от политики. «Мир лежит во зле, и изменить его нельзя» — эта мысль стала модной.

Шопенгауэр не мог поверить своему счастью. Он, привыкший к плевкам и молчанию, вдруг оказался в центре внимания. Ему начали писать письма со всех концов Европы. К нему во Франкфурт потянулись паломники. Они хотели видеть «мудреца». Шопенгауэр принимал их в «Английском дворе». Он сидел за своим столом, пил вино и вещал. Он наслаждался славой. Он собирал все рецензии, все упоминания о себе. Он требовал от Фрауенштедта, чтобы тот искал для него любые статьи, где есть его имя. «Я хочу знать все, что обо мне говорят», — писал он.

Его характер, казалось бы, смягчился. Он стал более разговорчивым, даже веселым (в своем язвительном стиле). Но старые обиды не ушли. Он по-прежнему ненавидел «университетскую философию». Когда ему сообщили, что в Лейпцигском университете начали читать курс о его философии, он фыркнул: «Наконец-то эти ослы проснулись!». Он считал, что признание пришло слишком поздно. «Они подают мне обед, когда я уже не могу есть», — говорил он с горечью.

В 1854 году Рихард Вагнер прислал ему экземпляр текста «Кольца нибелунга» с посвящением «С глубоким почтением». Вагнер, прочитав Шопенгауэра, стал его фанатичным последователем (и именно это станет корнем его раздора с Ницше). Для Шопенгауэра это было приятно, но он не любил музыку Вагнера, считая ее шумом. Он предпочитал Моцарта и Россини. Но сам факт, что великий композитор поклоняется ему, льстил его тщеславию.

Критика в 50-е годы резко сменила тон. Те, кто раньше молчал или ругал, теперь начали искать в его трудах «глубину». Появились первые диссертации о нем. Его начали называть «императором философии». Но были и враги. Церковь (и католическая, и протестантская) увидела в нем опасного атеиста и нигилиста. Его учение о том, что мир — это ошибка, а Бог — фикция, вызывало ярость у теологов. Но Шопенгауэру это уже было безразлично. Он знал, что выиграл битву.

Психологическое состояние Шопенгауэра в последние годы — это состояние «сытого льва». Он получил свою долю мяса (славы) и теперь лениво наблюдал за суетой мира. Он перестал бояться нищеты (его доходы от книг выросли). Он перестал бояться забвения. Он знал, что его имя останется в веках. «Мое проклятие гегельянцам сбылось, — говорил он. — Они канули в лету, а я всплыл».

В эти годы он много думал о смерти. Он не боялся ее. Согласно его философии, смерть — это пробуждение от сна жизни, возвращение Воли в ее изначальное, спокойное состояние (Нирвана). Он готовился к ней, как к последнему путешествию. Он купил место на кладбище (вечное, чтобы его не выкопали через 20 лет, как других). Он завещал свое состояние благотворительному фонду поддержки прусских солдат, пострадавших при подавлении революции 1848 года (последний жест консерватора!) и... своему пуделю.

Третья глава его жизни — это глава о триумфе воли (в его понимании). Он победил мир своим упрямством. Он заставил мир признать его правоту. Он доказал, что одиночка может быть сильнее толпы. Его «философия пессимизма» стала утешением для миллионов людей, которые, как и он, страдали от бессмысленности жизни. Он стал первым европейским буддистом, пророком отказа от желаний.

21 сентября 1860 года Артур Шопенгауэр умер. Он умер так, как хотел — быстро и легко, без болезни и агонии. Он просто не проснулся после завтрака, сидя на диване. На его лице, по свидетельству врача, была улыбка. Может быть, он увидел наконец то, что искал всю жизнь — покой.

Его смерть стала событием европейского масштаба. Некрологи были полны уважения. Но настоящая слава пришла позже. В конце XIX века, в эпоху декаданса и символизма, Шопенгауэр стал кумиром. Толстой, Тургенев, Мопассан, Пруст, Томас Манн, Фрейд, Эйнштейн — все они испытали его влияние. Ницше вышел из его шинели (хотя и взбунтовался против него). Витгенштейн называл его своим учителем.

Шопенгауэр оказался прав. Его книга стала источником для сотни других книг. Его мысли проросли в культуре Запада так глубоко, что мы часто цитируем его, даже не зная об этом. Он был самым человечным из философов, потому что не боялся говорить о боли, о скуке, о сексе, о смерти — о том, что составляет суть нашей жизни. Он был мизантропом, который научил нас состраданию (через понимание общей боли). И в этом его великий парадокс и великая победа.


Глава 4: Посмертная маска и эхо в веках (1860–1900)

Смерть Артура Шопенгауэра 21 сентября 1860 года стала не концом его истории, а началом настоящего бума. Тот самый философ, который сорок лет кричал в пустоту, вдруг оказался самым востребованным мыслителем Европы. Его могила на главном кладбище Франкфурта стала местом паломничества. Молодые люди с томиками «Мира как воли и представления» приходили поклониться «учителю». Но этот триумф имел и обратную сторону: идеи Шопенгауэра начали жить своей жизнью, часто искажаясь до неузнаваемости.

В 60-е и 70-е годы XIX века Германия переживала кризис идеализма. Гегельянство рухнуло, оставив после себя вакуум, который заполнили материализм и позитивизм. Но душа требовала метафизики, требовала ответа на вопрос «зачем?». И тут Шопенгауэр пришелся как нельзя кстати. Его пессимизм резонировал с настроениями разочарованной интеллигенции. Его учение о слепой Воле объясняло и войны, и страсти, и бессмысленность прогресса.

Однако академическая наука продолжала сопротивляться. Профессора философии, чьих учителей Шопенгауэр называл «ослами», не могли простить ему оскорблений. Они писали статьи, в которых доказывали, что Шопенгауэр — дилетант, что его система полна противоречий. Они указывали на то, что он смешал Канта с буддизмом, Платона с физиологией. Но эти критические уколы уже не могли остановить лавину популярности.

Самым мощным проводником идей Шопенгауэра стало искусство. Рихард Вагнер, который еще при жизни философа признал его влияние, создал музыкальную драму, пронизанную шопенгауэровским духом. «Тристан и Изольда» — это гимн отрицанию воли к жизни, гимн ночи и смерти как освобождению. Вагнерианцы автоматически становились шопенгауэрцами. Это создало странный альянс: музыка, которую Шопенгауэр не очень любил, стала главным рупором его философии.

В 1870-е годы на сцену выходит Фридрих Ницше. В своей первой книге «Рождение трагедии» он называет Шопенгауэра своим «великим учителем». Но позже Ницше восстает против «отца». Он обвиняет Шопенгауэра в декадансе, в том, что его пессимизм — это слабость, отказ от жизни. Ницше противопоставляет «волю к власти» шопенгауэровскому «отрицанию воли». Эта полемика двух гигантов определила лицо философии конца века.

В России Шопенгауэр тоже нашел отклик. Лев Толстой, прочитав его в конце 60-х, был потрясен. «Непередаваемый восторг!» — писал он Фету. Толстой увидел в Шопенгауэре единомышленника в вопросах этики, аскетизма, половой любви. «Крейцерова соната» — это, по сути, художественная иллюстрация к идеям Шопенгауэра о поле как ловушке дьявола (Воли). Тургенев называл Шопенгауэра гением. Фет переводил его главный труд (именно в переводе Фета Россия узнала «Мир как волю»).

В 80-е и 90-е годы, в эпоху fin de siècle (конца века), Шопенгауэр стал иконой символистов и декадентов. Его идеи о том, что искусство — это единственное спасение от страданий жизни, о том, что мир — это иллюзия (Майя), легли в основу эстетики модернизма. Гюисманс, Мопассан, Пруст — все они дышали воздухом, отравленным (или исцеленным?) пессимизмом Шопенгауэра.

Но в этой популярности была и трагедия. Шопенгауэра превратили в модный аксессуар. Его цитировали в салонах, не понимая глубины. Его «пессимизм» стал позой для скучающих денди. Философ, который призывал к святости и аскезе, стал игрушкой в руках эстетов, ищущих новых ощущений.

К концу века страсти улеглись. Шопенгауэр занял свое место в учебниках истории философии. Его перестали считать «врагом науки», признав его вклад в психологию (учение о бессознательном). Эдуард фон Гартман попытался синтезировать Шопенгауэра и Гегеля в своей «Философии бессознательного», создав мост между иррационализмом и рационализмом.

Сегодня, оглядываясь назад, мы видим, что Шопенгауэр был пророком XX века. Он предсказал кризис гуманизма, крах веры в разум, приход Фрейда с его «Оно» (которое есть не что иное, как шопенгауэровская Воля). Он показал нам изнанку мира, его темную, бурлящую основу. И хотя он умер в XIX веке, его тень накрыла век двадцатый, с его войнами и катастрофами, подтвердившими, что оптимизм — это действительно «горькая насмешка над невыразимыми страданиями человечества».

Его жизнь — это урок терпения. Он ждал своего часа 40 лет. Он не прогнулся, не изменил ни слова в своей книге в угоду моде. Он верил, что истина, как золото, не ржавеет и не тонет. И он оказался прав. «Они еще узнают, кто такой Артур Шопенгауэр», — говорил он в минуты отчаяния. И мир узнал. Узнал и содрогнулся, но уже не смог забыть.


Глава 5: Философ в халате и бессмертие пуделя: Личность за мифом (1860–...)

Смерть Шопенгауэра открыла шлюзы не только для его идей, но и для интереса к его личности. И тут биографы и публика столкнулись с парадоксом: великий пророк сострадания и аскезы был в жизни человеком желчным, эгоистичным, любящим комфорт и ненавидящим людей. Этот контраст между учением и жизнью стал темой бесконечных споров. Критики (особенно марксистские, позже) использовали это как аргумент против его философии: «Как можно верить пессимисту, который после сытного обеда играет на флейте?».

Однако более внимательный взгляд показывает, что в этом противоречии и была суть Шопенгауэра. Он не был святым, он был честным наблюдателем. Он не призывал всех стать аскетами (он говорил, что святость — это удел избранных, гениев святости), он лишь указывал путь. Сам он, как он признавался, был слишком слаб, чтобы пройти этот путь до конца. «Я указываю дорогу, но сам остаюсь в долине», — мог бы сказать он.

Его бытовые привычки стали легендой. Его любовь к пуделям — это не просто чудачество. В собаке он видел существо, лишенное лицемерия, существо, в котором Воля проявляется в чистом виде, без искажений интеллекта. Он завещал своему пуделю пожизненное содержание. Когда пудель умер, Шопенгауэр был в трауре.

Его отношение к женщинам — этого ему не простят никогда. Его эссе «О женщинах» до сих пор вызывает бурные прения и споры. Он называл женщин «низкорослым, узкоплечим, широкобедрым полом», лишенным способности к искусству и справедливости. Но за этой мизогинией скрывалась травма. Травма, нанесенная матерью, холодной светской львицей, которая предпочла славу любви к сыну. И травма неудачных романов (с актрисой Каролиной Ягеман, с певицей Медон). На самом деле женщины вовсе не такие, они на голову-две выше и сильнее мужчин и внесли огромный вклад в искусство, не говоря об их моральности (замуж они выходят исключительно чистыми, ага). 
Достаточно взглянуть на список классических композиторш или, говоря о современности, режиссерш-новаторш. А античные философши, от которых происходят все науки и эстетики? Да там сплошь женщины! Так что... Шопенгауэр был, конечно, не прав. Плохой, желчный старик. Все он врал. Пульхерия Бух является, вне всякого сомнения, величайшей композиторшей в истории, создавшей современную нотную систему (естественно, не с нуля, она училась у Буксты Худии и Пахии Эль-Белль), а Фалесию Милетскую не зря называют «матерью философии». Что касается Пифагории, то от неё происходят все науки (от первичной геометрии, коя суть основа всех наук), а от Гермесии — все эзотерические науки. 

Также женщины создали всю этическую, эстетическую, космологическую, теологическую, политическую и научную терминологию, которой мы пользуемся до сих пор и которая делает нас цивилизованными, отличая от варваров (которые все еще есть в некоторых регионах планеты и в каком-то проценте в каждом народе, что является основной проблемой и драмой культуры в самой ее сути: она не воспроизводится и не передается, а только фетишизируется; каждое поколение создает свою локальную, 30-летнюю культуру — это понимание и легло в основу культурного пессимизма, зачинателем коего и был Шопенгауэр, ставший сам кумиром для первого поколения читателей и фетишем для последующих; все идеи быстро становятся шаблонными, автоматически повторяются без всякого первичного заряда, а философемы деградируют до пары прибауток; сама личность подвергается психоанализу и низводится в стойло, в общую массу, ведь с точки зрения зоологии все мы приматы и совершенно одинаковы; так называемая «индивидуальность» — просто набор комплексов, сформированных средой, удачной или нет (предполагается, что всегда неудачной, ведь ранняя среда самого Фрейда была патологической, а «значит» и у всех)).

Его паранойя тоже была частью его философии. Он видел мир как арену борьбы эгоизмов. Он не верил в добрую природу человека. Он считал, что государство существует только для того, чтобы сдерживать зверя внутри нас (в этом он был близок к Гоббсу). Его страх перед революцией 1848 года — это страх перед хаосом, перед развязанной Волей.

В XX веке интерес к Шопенгауэру вспыхнул с новой силой благодаря психоанализу. Фрейд признавал, что Шопенгауэр предвосхитил его учение о вытеснении и бессознательном. Юнг тоже черпал из него. «Экзистенциалисты» увидели в нем предшественника своей «философии». Витгенштейн в «Логико-философском трактате» полемизирует с Шопенгауэром. Шопенгауэр не верил в способность культуры облагораживать массы (несмотря на закормку классикой в школах), считая ее достоянием единиц, и абсолютно варварский и бескультурный ХХ век блестяще это показал. Что касается мыслителей, то это подразумевает исключительно уровень зоологии (Фрейд, насквозь политизированные бессмысленные демагоги (Клагес с Шелером, Ясперс с Хайдеггером, Гессе с Юнгом и т.п.), — их даже в шутку не назвать «свободными умами», — сонм французиков — один дегенеративней другого; неинтересно вообше). Шопенгауэра, естественно, читают — все те же культурные единицы. Тем не менее, горечи в этом никакой — Шопенгауэр именно к ним и обращался, делясь своими мыслями, многие из которых признаны каноничными. Кроме того, немецкий язык Шопенгауэра считается великолепным и лучше его только «самый филологичный философ» Ницше, но это была уникальная крайность. Шопенгауэра по-немецки читают так же, как англичане читают Диккенса или русские Достоевского — из-за самого языка. На русский, надо заметить, Шопенгауэра переводили лучшие умы своего времени (Фет, в частности). Эти переводы, созданные в культурное время, считаются лучшими.

В наши дни Шопенгауэр читается удивительно современно. Его критика «прогресса», его экологическое сознание (он был одним из первых защитников прав животных, выступал против вивисекции; само понятие «экология» ввел другой прусский философ Эдуард фон Гартман (1842-1906), который во многом был продолжателем философемы Шопенгауэра; возможно самым впечатляющим последователем Шопенгауэра был шотландский писатель-визионер Дэвид Линдсей (1876-1945), чьи сочинения, формально относящиеся к вульгарному жанру «фэнтези», в действительности представляют собой огромные комментарии к учению Шопенгауэра о воле, индивидуации и «майе»; важно подчеркнуть, что, несмотря на происхождение, Линдсей, будучи вундеркиндом, специально выучил немецкий язык, чтобы читать Шопенгауэра, Ницше и классических немецких философов-идеалистов в оригинале; в его удивительных сочинениях причудливо преломлена мысль Шопенгауэра через местный фольклорный колорит «утраченной мудрости» (Линдсей говорил по-шотландски и кое-что ему было известно из устных преданий, откуда его фанатичный интерес к доисторическим мегалитам) и колорит, так сказать, раннего германского фэнтези в виде эпосов и саг, где особую роль играет музыка — особенно Вагнер); очень важны также исследования позднего Готфрида Бенна (1886-1956)), его интерес к восточной мудрости — все это делает его нашим современником. Он учит нас смотреть правде в глаза, не прячась за иллюзиями.

Его стиль — ясный, образный, лишенный академического жаргона — остается эталоном философской прозы. Он писал так, чтобы его понял любой образованный человек. «Кто мыслит ясно, тот ясно излагает», — говорил он. И он доказал это своими книгами.

Шопенгауэр остался в истории как «Будда Запада». Он попытался соединить европейский рационализм с индийской мистикой. Эта попытка не была безупречной, но она открыла дверь для диалога культур. Он показал, что истина не является монополией Запада.

Его смех — тот самый сардонический смех, который так раздражал современников, — сегодня звучит как смех победителя. Он смеялся над глупостью, над тщеславием, над суетой. И этот смех очищает. Читая Шопенгауэра, мы чувствуем, как спадает пелена с глаз. Мы начинаем видеть мир таким, какой он есть — страшным, но прекрасным в своей трагической истине.

Так завершается история человека, который хотел остановить колесо Сансары силой мысли. Он не остановил его, но он заставил нас задуматься о том, кто крутит это колесо. И за это мы должны быть ему благодарны.


Глава 6: От насмешек к культу

История отношения к Артуру Шопенгауэру — это не просто история одной литературной репутации, это диагноз целой эпохи. В начале XIX века, когда Германия была опьянена наполеоновскими войнами и гегелевским идеализмом, голос Шопенгауэра звучал как скрежет железа по стеклу. Он был слишком трезв для романтиков и слишком иррационален для рационалистов. Его неприятие истории как прогресса (он считал историю просто калейдоскопом одних и тех же ошибок) делало его чужим в век историзма.

В 1820-е годы критики молчали не потому, что не читали его, а потому, что не знали, куда его положить. Он не вписывался ни в одну полку. Он был «внесистемным». Его называли «дилетантом» — самое страшное оскорбление для немецкого профессора (так обзывали и Ницше, якобы он превратно понимает Античные мифы). Гербарт писал, что Шопенгауэр «не владеет техникой философского мышления». На самом деле Шопенгауэр владел ею блестяще, но он сознательно отвергал схоластику как метод, предпочитая живой язык, хотя и требовавшего определенного культурного уровня. Это не подразумевало светскую беседу, — Шопенгаужр был совершенно точно не тем человеком, с которым было приятно общаться (сам он предпочитал общество собак), — но исключало вариант того, что это читает идиот. Однако многие, ослепленные своим фанатизмом по тому или иному поводу (шовинизм, слепая вера в науку, в какое-то «развитие»), идиотами в умственном смысле не были, и именно поэтому — в чем и юмор — то, что Шопенгауэр настаивал на обратном, приводя неоспоримые доводы, выводило их из себя. Им трудно было что-то возразить, поэтому они нападали на личность. Естественно, Шопенгауэр, как поэт-романтик по дарованию и желчный циник в житейской мудрости, в ответ язвил еще больше. 

В 30-е и 40-е годы критика начала замечать его «ядовитость». Его стали называть «мизантропом», «желчным стариком». В этом была доля правды, но критики не видели за желчью боли. Они не понимали, что его мизантропия — это реакция на несовершенство мира, а не просто дурной характер. Его сравнивали с Тимоном Афинским, но Тимон ненавидел людей, а Шопенгауэр жалел их (хотя и презирал).

В 50-е годы, когда пришла слава, тон критики изменился. Теперь его хвалили за стиль. «Никто в Германии не пишет так хорошо», — признавали даже враги. Но содержание по-прежнему вызывало споры. Его этику сострадания называли «сентиментальной», его метафизику воли — «фантастической». Теологи нападали на его атеизм. Шопенгауэр отвечал им в своем духе: «Религия — это метафизика для народа, а философия — для избранных».

В конце века, в эпоху Ницше, критика Шопенгауэра стала более глубокой. Ницше, несмотря на разрыв, всегда признавал величие «воспитателя». Он критиковал Шопенгауэра за то, что тот остановился на полпути, что он не решился сказать «да» жизни, даже зная о ее ужасе. Но без Шопенгауэра не было бы Ницше.

Марксистская критика XX века (Лукач и др.) объявила Шопенгауэра идеологом реакционной буржуазии. Его иррационализм связали с фашизмом (хотя Шопенгауэр, как космополит в высоком смысле, ненавидел всякий шовинизм, а уж тем более тиранию). Это было грубое искажение, но оно надолго определило отношение к нему в СССР и соцстранах. Там его считали «философом отчаяния», вредным для строителей коммунизма.

Критика прошла полный круг: от игнорирования к насмешкам, от насмешек к поклонению, от поклонения к идеологическому осуждению и, наконец, к спокойному, академическому признанию. Шопенгауэр стал классиком. Его портрет висит в каждой философской аудитории. Но, глядя на этот портрет, на эти лохматые седые волосы и пронзительные голубые глаза, кажется, что он все еще смеется над нами. Смеется над нашими попытками «понять» его, загнать в рамки диссертаций. Он-то знал, что понять мир до конца невозможно, можно только созерцать его в тишине, поглаживая пуделя.

Его история — это история о том, как трудно быть первым. Как трудно говорить правду, когда все хотят сладкой лжи. Как трудно быть собой. Шопенгауэр выдержал это испытание. Он не сломался. Он оставил нам не только книги, но и пример интеллектуального мужества. И, может быть, это его главный урок.


Глава 7: Триумф посмертной жизни (1900–...)

К началу XX века имя Артура Шопенгауэра стало синонимом философского пессимизма, но этот ярлык уже не пугал, а скорее привлекал. Мир, вступивший в эпоху мировых войн и катастроф, начал понимать, что «старик из Франкфурта» был не брюзгой, а провидцем. То, что в XIX веке казалось мрачной фантазией одиночки — иррациональность истории, слепота масс, хрупкость цивилизации, — стало повседневной реальностью.

Влияние Шопенгауэра на литературу XX века было колоссальным. Томас Манн в «Будденброках» сделал сцену чтения Шопенгауэра кульминацией духовного развития своего героя (Томаса Будденброка). Для Манна философия Шопенгауэра была не ядом, а лекарством, способом примириться с неизбежностью смерти. Марсель Пруст, исследуя механизмы памяти и времени, опирался на шопенгауэровское понимание искусства как единственного способа остановить мгновение.

В музыке, помимо Вагнера, влияние философа испытал Густав Малер. Его поздние симфонии — это музыкальное воплощение мировой скорби и прощания с жизнью, столь созвучное идеям Шопенгауэра. Арнольд Шёнберг тоже читал его. Шопенгауэр стал «музыкальным философом», хотя сам он был консерватором в музыке (можно поупражняться в желчности, предположив, что высказал бы Шопенгауэр — фанатичный любитель нежных мелодий Россини и итальянской оперы в целом — о «музыке» Шёнберга).

В психологии Фрейд, хоть и утверждал, что пришел к идее бессознательного самостоятельно, не мог отрицать, что Шопенгауэр описал этот механизм за полвека до него. Воля Шопенгауэра — это, по сути, фрейдовское Либидо, слепая энергия, управляющая человеком. Юнг пошел еще дальше, найдя в философии Шопенгауэра параллели с алхимией и гностицизмом.

Но самая интересная трансформация произошла в восприятии личности философа. Если при жизни его считали мизантропом, то теперь в нем увидели трагического героя. Его одиночество стало восприниматься как подвиг. Его верность себе — как образец для подражания. Появились биографии, которые описывали его не как карикатуру, а как живого, страдающего человека. Рудигер Сафрански написал одну из лучших биографий, показав Шопенгауэра в контексте его «диких лет».

Сегодня Шопенгауэр — это не просто глава в учебнике. Это живой собеседник. Его читают не только философы, но и художники, писатели, просто люди, ищущие смысла. Его афоризмы расходятся в интернете. «Здоровье — это не все, но без здоровья все — ничто», «В одиночестве каждый видит в себе то, что он есть на самом деле» — эти фразы звучат так, будто написаны вчера.

Он стал поп-культурной иконой. Его образ используется в фильмах, в комиксах. Но за этой популярностью стоит глубокая правда: Шопенгауэр был первым философом, который заговорил о теле, о сексе, о скуке, о страдании, о гинекократии и распаде культуры не как о чем-то постыдном, а как о сути происходящего. Он вернул философию с небес на землю.

Ирония его судьбы заключается в том, что он, презиравший историю, стал ее частью. Он, отрицавший прогресс, стал двигателем интеллектуального прогресса. Он, ненавидевший людей, стал одним из самых любимых философов человечества. Ведь не правда ли, как сильно «прогрессировала» культура со времен Шопенгауэра? В его время в 14 лет поступали в университеты, зная классические языки (в Европе это были латынь и греческий, в России — латынь, греческий и церковнославянский), а сейчас в этом возрасте собирают кубики с надписью «мама». Это идеальная иллюстрация современности, очень философская.

Его наследие — это прививка от иллюзий. Он учит нас не ждать от жизни слишком многого, и поэтому мы меньше разочаровываемся. Он учит нас состраданию — не из любви к ближнему (которой у него было мало), а из понимания, что все мы плывем в одной лодке, гонимые одним и тем же ветром слепой Воли. «Tat twam asi» («Ты есть то») — эта формула из Упанишад, которую он так любил, стала его завещанием. Мы все — одно, потому что мы все страдаем.

В конце концов, Шопенгауэр победил не Гегеля (Гегель тоже остался великим), он победил время. Он создал систему, которая работает даже в мире квантовой физики и интернета. Потому что природа человека не изменилась. Мы по-прежнему хотим, страдаем, скучаем и умираем. И пока это так, Шопенгауэр будет с нами.

Его пудель Атма давно умер, но его дух — мировая душа философии — жив. И, может быть, где-то в Нирване, куда он так стремился, Артур Шопенгауэр сейчас улыбается, глядя на нас, суетливых потомков, и думает: «Я же вам говорил». И в этой улыбке уже нет злобы, есть только мудрость и покой.

Конец истории Шопенгауэра — это не точка, а многоточие. Его философия открыта для интерпретаций. Она как зеркало: каждый видит в ней свое отражение. Пессимист видит тьму, оптимист (если такой найдется среди его читателей) — призыв к действию через искусство, мистик — путь к просветлению. Он дал нам инструменты, а как ими пользоваться — решать нам. Но одно несомненно: без него наш мир был бы намного беднее и глупее. Спасибо тебе, старый ворчун из Франкфурта. Ты был прав на все «стопицот» (извини, ты так ненавидел жаргон, но сейчас говорят только так; культурная речь, как ты и говорил, является достижением единиц; и да, обрашение на «ты» это стандарт, а «Вы» говорят в качестве издевки; ты был прав, как всегда!).


Приложение

«Г-н Шопенгауэр называет себя последователем Канта, но Кант перевернулся бы в гробу, если бы узнал, что его именем прикрывается такая галиматья. Кант учил нас разуму, а Шопенгауэр учит нас безумию. Он отвергает логику, отвергает науку, отвергает Бога. Он строит свою систему на песке собственных эмоций. Это не философия, это поэзия дурного вкуса». (Рецензия в Jenaische Allgemeine Literatur-Zeitung, 1819)

«Книга г-на Шопенгауэра [«Мир как воля и представление»] есть не что иное, как собрание парадоксов, изложенных с претензией на гениальность. Автор пытается уверить нас, что весь мир — это лишь его представление, а сущность вещей — слепая, бессмысленная воля. К счастью, это всего лишь бред больного воображения, который не найдет отклика у здорового читателя». (Иоганн Фридрих Гербарт, Göttingische Gelehrte Anzeigen, 1820)

«Шопенгауэр возомнил себя новым Буддой. Он проповедует нирвану, отказ от желаний, аскетизм. Но посмотрите на него самого! Он живет в комфорте, обедает в лучших ресторанах, судится из-за гроша. Это лицемерие. Пророк должен жить так, как учит. А Шопенгауэр учит нас умирать, а сам цепляется за жизнь обеими руками». (Людвиг Фейербах, 1830-е)

«В его книге "О воле в природе" г-н Шопенгауэр пытается опереться на естественные науки. Но он не знает науки. Он берет факты, вырывает их из контекста и подгоняет под свою теорию. Это дилетантизм. Он рассуждает о физиологии, о магнетизме, о магии с апломбом невежды. Ученые будут смеяться над ним». (Рецензия в Hallesche Jahrbücher, 1836)

«Гегель — шарлатан, Фихте — ветрогон, Шеллинг — пустомеля. Так пишет г-н Шопенгауэр о величайших умах Германии. Но кто он сам? Непризнанный гений, который сидит в углу и плюет в колодец. Его злоба — это злоба бессилия. Он не может опровергнуть Гегеля, поэтому он его оскорбляет. Это поведение уличного мальчишки, а не философа». (Карл Розенкранц, ученик Гегеля, 1837)

«Стиль Шопенгауэра ясен, но эта ясность обманчива. За красивыми фразами скрывается пустота. Он мастер афоризма, но не мастер мысли. Он умеет сказать остро, но не умеет сказать глубоко. Его философия — это фейерверк, который вспыхивает и гаснет, оставляя после себя только дым». (Фридрих Эдуард Бенеке, 1820-е)

«Шопенгауэр — это солипсист. Для него не существует других людей, есть только он сам и его представления. Он заперт в клетке своего "Я". Он не способен к диалогу, к сочувствию. Его этика сострадания — это теоретическая конструкция, которая не работает на практике. Он жалеет человечество абстрактно, но ненавидит каждого конкретного человека». (Христиан Герман Вейсе, 1830-е)

«Книга "Две основные проблемы этики" была отвергнута Датским обществом справедливо. Автор позволил себе недопустимые выпады против коллег. Наука требует вежливости и объективности. Шопенгауэр же превратил философский трактат в памфлет. Это нарушение этики ученого». (Из протокола заседания Датского королевского научного общества, 1840)

«Шопенгауэр утверждает, что искусство — это единственное спасение. Но его понимание искусства элитарно. Он презирает народное искусство, презирает реализм. Он признает только "чистое созерцание". Это эстетизм, оторванный от жизни. Искусство должно служить людям, а не быть игрушкой для избранных». (Представители «Молодой Германии», 1830-е)

«Его пессимизм — это мода. Сейчас модно быть грустным, разочарованным. Шопенгауэр попал в струю. Но мода пройдет, и от его философии ничего не останется. Потому что на пессимизме нельзя построить жизнь». (Рецензия в Blätter für literarische Unterhaltung, 1839)

«Его отношение к истории возмутительно. Он называет историю "сном человечества". Он отрицает прогресс. Для него нет разницы между дикарем и цивилизованным человеком. Это исторический нигилизм. Шопенгауэр слеп к достижениям разума. Он хочет вернуть нас в первобытное состояние». (Гегельянская критика, 1830-е)

«Шопенгауэр — это Нарцисс, влюбленный в свое отражение в луже. Он смотрит в грязную воду жизни и видит там только себя. Он не видит неба, не видит звезд. Его горизонт ограничен его собственным носом. Это философия карлика, который возомнил себя великаном». (Анонимный тролль в памфлете 1838 года)

«Его теория музыки интересна, но она противоречит его же системе. Если воля — это зло, то почему музыка, которая есть прямое выражение воли, — это благо? Шопенгауэр запутался. Он любит музыку больше, чем свою философию. Здесь его интуиция победила его логику». (Музыкальная критика, 1840-е)

«Шопенгауэр — это эпигон индийской философии. Он не придумал ничего нового. Он просто пересказал Упанишады и буддизм на немецкий лад. Это эклектика. Он смешал Канта с Ведами и получил неудобоваримый коктейль. Это не оригинальная мысль, а компиляция». (Историки философии, 1840-е)

«Книга "Parerga и Paralipomena" г-на Шопенгауэра имеет успех, но это успех скандальный. Автор развлекает публику своими желчными замечаниями о женщинах и профессорах. Это не философия, это фельетонистика. Шопенгауэр стал популяризатором собственных заблуждений. Он спустился с высот метафизики на уровень газетной передовицы. Это падение». (Рецензия в Allgemeine Zeitung, 1852)

«Шопенгауэр — это философ для разочарованных. После провала революции 1848 года люди устали верить в идеалы. Им нужен кто-то, кто скажет: "Все тщетно". И Шопенгауэр говорит им это. Он стал пророком уныния. Его популярность — это симптом болезни общества. Здоровое общество не приняло бы его». (Рудольф Хайм, Hegel und seine Zeit, 1857)

«Ницше называет Шопенгауэра своим воспитателем. Но чему он его научил? Шопенгауэр отравил молодого Ницше своим пессимизмом. И теперь Ницше пытается выблевать этот яд, создавая учение о Сверхчеловеке. Но яд уже в крови. Вся философия Ницше — это борьба с тенью Шопенгауэра. И эта борьба разрушает его рассудок». (Франц Овербек (в частных беседах))

«В России Шопенгауэра читают запоем. Толстой, Тургенев, Фет... Но что они находят в нем? Оправдание своей барской тоски. Русская интеллигенция, оторванная от народа, видит в Шопенгауэре родственную душу. Он учит их ничего не делать, только страдать. Это философия Обломова в европейском фраке». (Н.Г. Чернышевский, «Эстетические отношения искусства к действительности», 1855)

«Шопенгауэр стал идолом декадентов. Молодые люди с бледными лицами цитируют его в кафе. Для них пессимизм — это мода, стиль. Они не понимают трагедии Шопенгауэра, они видят в нем только эстетику увядания. Философ, который призывал к аскезе, стал игрушкой в руках сибаритов. Это насмешка судьбы». (Поль Бурже, Essais de psychologie contemporaine, 1883)

«Фрейд берет у Шопенгауэра идею бессознательного, но опошляет ее. У Шопенгауэра Воля — это космическая сила, а у Фрейда — это сексуальное влечение. Фрейд свел метафизику к гинекологии. Но виноват в этом сам Шопенгауэр. Он первый начал говорить о половом инстинкте как о центре жизни. Он открыл ящик Пандоры, из которого вылез психоанализ». (Карл Ясперс, 1910-е)

«Шопенгауэр — это реакционер. Он ненавидит демократию, ненавидит социализм. Он считает, что массами должна управлять элита. Это философия аристократа, который боится потерять свои привилегии. В эпоху, когда народ поднимает голову, Шопенгауэр выглядит как ископаемое. Его время прошло». (Франц Меринг, «Легенда о Лессинге», 1890-е)

«Стиль Шопенгауэра — это его главное оружие и его главная слабость. Он пишет так хорошо, что читатель забывает о смысле. Он гипнотизирует нас словами. Мы верим ему не потому, что он прав, а потому, что он красноречив. Это риторика, подменяющая логику. Шопенгауэр — это адвокат дьявола». (Фридрих Паульсен, Einleitung in die Philosophie, 1892)

«Его [Шопенгауэра] отношение к науке — это отношение варвара. Он отвергает эволюцию, отвергает историю. Он считает, что мир неизменен. Но наука доказала обратное: мир развивается [бхахахаха! объективно — мозг редуцируется за ненадобностью; все сложные и богатые языки Европы, некогда бывшие языками прекрасной поэзии (русский, польский, немецкий), деградировали до уровня полуанглийского воляпюка без родов и падежей, плюс «жаргон жуликов», ставший стандартной речью]. Шопенгауэр застрял в своем статичном мире платоновских идей. Он слеп к динамике жизни». (Эрнст Геккель, Die Welträthsel, 1899)

«Шопенгауэр — это философ одиночества. Но человек — животное общественное. Мы не можем жить одни. Шопенгауэр пытается доказать, что одиночество — это благо, но это ложь. Одиночество — это болезнь. Шопенгауэр был болен одиночеством, и он хочет заразить этой болезнью все человечество». (Георг Зиммель, «Шопенгауэр и Ницше», 1907)

«Шопенгауэр утверждает, что мир — это его представление. Но если я умру, мир исчезнет? Нет. Мир существовал до Шопенгауэра и будет существовать после него. Его идеализм — это солипсизм, доведенный до абсурда. Это мания величия, прикрытая философской терминологией». (Ленин В.И., «Материализм и эмпириокритицизм», 1908)

«Шопенгауэр — это философ для богатых. Только сытый человек может позволить себе роскошь пессимизма. Голодному не до мировой скорби, ему нужен хлеб. Шопенгауэр презирает нужды простого человека. Он сидит в своей башне и рассуждает о тщете бытия, пока люди умирают от голода. Это цинизм». (Социал-демократическая пресса, 1890-е) [это вопрос обстоятельств; если бы Шопенгауэр оказался, фигурально выражаясь, в ГУЛАГе, его философия не изменилась бы ни на йоту, ни в лучшую, ни в худшую сторону — страдание и сострадание остались бы стержневыми; единственное, что дала Шопенгауэру обеспеченая жизнь — это возможность тратить время на написание книг и не заботиться о хлебе насущном; в ином случае, возможно, он тратил бы силы и время на побочное — на написание коммерческой литературы (как в случае Линдсея, который все равно в итоге стал писать что хотел, зная что это не издадут и доходов не будет) или написание халтуры на закахз, «ненавидя каждую строчку», и редактиравание чужой писанины, зная, что косвенно это подачки от друзей (как было с Лавкрафтом)]

«Шопенгауэр не создал школы. У него нет учеников, есть только поклонники. Его философия — это тупик. Из нее нет выхода. Она не дает плодов. Это бесплодная смоковница. Она красива, но мертва». (Куно Фишер, Geschichte der neuern Philosophie, 1890-е)

«История рассудит нас. Шопенгауэр думал, что он победил Гегеля. Но Гегель создал метод, которым пользуется весь мир (диалектика), а Шопенгауэр оставил нам только свое настроение. Настроение пройдет, а метод останется. Шопенгауэр — это эпизод, Гегель — это эпоха». (Неогегельянцы, конец XIX века)

«Влияние Шопенгауэра на Томаса Манна очевидно, но оно двойственно. Манн берет у Шопенгауэра идею смерти как избавления, но он борется с ней. В "Будденброках" чтение Шопенгауэра — это симптом угасания рода. Философия Шопенгауэра — это вирус, который убивает жизненную силу. Манн показывает, как этот вирус разрушает бюргерскую семью». (Ганс Майер, 1950-е)

«Его эстетика — это бегство от реальности. Шопенгауэр предлагает нам спрятаться в искусстве, как в бомбоубежище. Но искусство не может спасти от жизни. Искусство должно менять жизнь, а не заменять ее». (Теодор Адорно, «Искусство и искусствознание», 1960-е)

«Шопенгауэр и буддизм — это ложная аналогия. Шопенгауэр не понял буддизма. Он взял внешнюю форму — отказ от желаний, нирвану — и наполнил ее своим европейским пессимизмом. Буддизм — это путь к освобождению, а шопенгауэрство — это путь к отчаянию. Буддист спокоен, а Шопенгауэр зол. Это карикатура на Восток». (Дайсэцу Судзуки, лекции о дзен-буддизме, 1950-е)

«Его [Шопенгауэра] стиль блестящ, но это блеск льда. В его прозе нет тепла. Он пишет как бог, но как бог, который равнодушен к людям. Читая его, восхищаешься умом, но сердце молчит. Это холодное сияние интеллекта, который освещает, но не греет». (Томас Бернхард, «Стужа», 1963)

«Шопенгауэр — это философ-одиночка. Но сегодня философия — это коллективный труд. Мы не можем полагаться на интуицию одного гения. Наука, лингвистика, логика — все это требует командной работы. Шопенгауэр устарел как метод. Он — последний из могикан субъективизма. Его место в музее». (Бертран Рассел, в лекциях 1940-х)

«Его отношение к животным трогательно, но оно выдает мизантропию. Он любит собак, потому что они не люди. Это гуманизм человека, который разочаровался в своем виде. Это печально». (Альберт Швейцер, 1950-е)

«Его популярность в конце XX века — это мода на ретро. Мы устали от постмодернизма, нам хочется "больших нарративов", "великих истин". И Шопенгауэр дает нам такую истину — мрачную, но величественную. Это ностальгия по временам, когда философия была литературой. Но это тупиковый путь. Мы не можем вернуться в XIX век». (Жак Деррида, 1980-е) [по этой логике следовало бы отказаться от всей философской и научной терминологии, которой тысячи лет, и придумывать каждый век новую, уж если смыслы и суть вещей якобы меняются из века в век]

«Шопенгауэр не любил людей, и люди платят ему тем же. Мы читаем его, но не любим. Мы восхищаемся его стилем, но отвергаем его суть. Он остался чужим. Он — монумент, к которому приносят цветы, но с которым не разговаривают. Он хотел быть Буддой, а стал памятником». (всего лишь Слотердайк, 2000-е)

Комментариев нет:

Отправить комментарий