Translate

26 марта 2026

В глухом краю

Глава 1. Дорога на Вису

Ветры того октября были злы и переменчивы. Они налетали с Бескид, неся в своих складках сырой холод и запах прелой листвы, и так же внезапно стихали, оставляя после себя звенящую, влажную тишину, в которой каждый звук — треск сучка под сапогом, тяжёлый вздох старого граба, шорох собственного плаща — обретал неестественную, пугающую отчётливость. Отокар Влах, в недавнем прошлом подающий надежды студент Пражской академии, а ныне — всего лишь бродяга с ящиком красок за спиной, давно сбился со счёта дням своего пути. Он ушёл из города, раздавленного суетой и дымом, ушёл искать то, что называл про себя «истинным ликом земли». Прага с её каменными изваяниями и кривыми переулками казалась ему теперь навязчивым, кошмарным сном. Здесь, в Моравии, всё было иначе. Здесь сама земля дышала древностью, тяжёлой и тёмной, как застоявшаяся вода в лесном омуте.

Он шёл уже который час, и дорога, если это можно было назвать дорогой, становилась всё уже и неохотнее. Это была уже не наезженная колея, а всего лишь бледная тропа, вьющаяся между замшелых валунов и корявых стволов, которые, казалось, тянули к путнику свои скрюченные, узловатые пальцы. Солнце, бывшее днём мутным пятном на пергаментном небе, окончательно потерялось за пеленой туч, и свет сумерек просачивался в лес не сверху, а откуда-то сбоку, из-за почерневших стволов, наполняя пространство густыми, лиловыми тенями. Отокара начала пробирать дрожь. Не от холода — под плотной суконной блузой и плащом было достаточно тепло, — а от того странного, липкого чувства, которое всегда охватывало его в местах, слишком старых, слишком тихих, слишком отмеченных печатью забвения.

Он уже подумывал о том, чтобы начать искать место для ночлега, когда лес внезапно расступился. Отокар вышел на край глубокой, как чаша, ложбины. Внизу, в серых сумерках, гнездилась деревня. Десятка два низких, приземистых домов, крытых почерневшей соломой, жались друг к другу вдоль единственной кривой улицы. Ни одно окно не светилось. Ни одна труба не дымила. Деревня казалась вымершей, брошенной, словно старое осиное гнездо, приклеенное к серому камню. И всё же в ней чувствовалась какая-то напряжённая, затаившаяся жизнь. Она угадывалась в том, как ровно, словно по команде, стояли деревья на околице, в том, как неестественно прямо чернели кресты на маленьком кладбище за околицей, даже в том, как вился этот единственный проулок — слишком целенаправленно, слишком настойчиво, чтобы быть просто случайным нагромождением хат.

Отокар перекрестился машинально, по давней, полузабытой привычке из детства, и начал спускаться. Под ногами хлюпала глина, перемешанная с гнилыми листьями. Тишина здесь, в ложбине, была ещё плотнее, чем в лесу. Казалось, она давит на барабанные перепонки, наполняя голову гулом собственной крови. Он ступил на околицу, и его взгляд упал на придорожный крест. Распятие было старым, грубо вырезанным из дерева, но фигура Христа выглядела странно — слишком вытянутые пропорции, слишком глубоко вырезанные глазницы, в которых теперь копилась тьма. Лик Спасителя был тёмен и суров, почти зол. Кто-то повесил на перекладину креста засохший венок из полыни. Горький, терпкий запах ударил в нос.

— Sláva Ježíši Kristu, — тихо произнёс Отокар, обращаясь скорее к самому себе, чем к этому мрачному изваянию, но эхо не повторило его слов. Тишина проглотила их.

Он двинулся по улице. Дома слепо таращились на него маленькими окошками, затянутыми бычьим пузырём, который в сумерках казался мутным, мертвенным белком. И тут он увидел их.

На завалинке одного из домов, прямо на земле, сидели люди. Старик и молодая женщина, а может, и не молодая — в этом свете лица казались лишёнными возраста. Старик сидел, ссутулившись, уронив руки между колен, и смотрел прямо перед собой, на противоположную стену. Женщина, в тёмном платке, низко надвинутом на лоб, сидела рядом и медленно, ритмично покачивалась вперёд-назад. Отокар замедлил шаг, чувствуя, как сердце начинает колотиться где-то у горла.

— Dobrý večer, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Krásný večer, že? Zbloudil jsem... Můžete mi poradit, kde bych mohl přespat? Jen na jednu noc.

Старик не шелохнулся. Взгляд его был прикован к некой точке на бревенчатой стене, которую только он один и видел. Женщина продолжала своё бесконечное покачивание. Отокар переступил с ноги на ногу. Тишина становилась невыносимой. Он шагнул ближе.

— Prosím vás... Slyšíte mě? Jsem malíř. Отокar Vlach. Jdu z Prahy.

Вдруг женщина остановилась. Её голова, скрытая платком, медленно, как у совы, повернулась к нему. Из-под тёмной ткани блеснули глаза — большие, влажные, но абсолютно пустые. Они смотрели сквозь Отокара, куда-то ему за спину, на тот самый крест с полынью, и в них не было ни мысли, ни чувства, ни даже животного любопытства. Была только бездонная, ледяная пустота. Женщина приоткрыла рот. И из её горла вырвался звук. Это не было слово. Это было низкое, гортанное выражение, в котором ничего нельзя было разобрать.

Отокар, не сдержав ужаса, отшатнулся. Ящик с красками больно ударил по спине. Он хотел бежать, бежать со всех ног обратно в лес, к дороге, прочь от этого места, но ноги словно приросли к земле. Страх сковал его волю, превратив в беспомощного зрителя собственного кошмара. Он стоял посреди этой странной деревни, слушая этот жуткий, немелодичный хор, и чувствовал, как границы реальности начинают размываться. Мычание звучало не как попытка общения, а как древний, тёмный ритуал, молитва, обращённая к богам, которым не нужны слова. Это был язык земли, сырой, глинистой, поглощающей всё живое.

— Co... co chcete? — прошептал он одними губами, не надеясь на ответ.

Женщина отвернулась и снова уставилась перед собой пустыми глазами, и мерное покачивание возобновилось. Снова воцарилась та самая, первозданная тишина, от которой закладывало уши. 

Отокар понял, что его здесь нет. Для них он — пустое место, тень, случайно занесённая ветром. Они не видели его, не слышали, потому что их взоры и мысли были обращены куда-то ещё, в ту реальность, которая находилась за тонкой гранью этого вечера, этих серых хат и этого горького запаха полыни. Дрожащей рукой он поправил лямку ящика и, стараясь не делать резких движений, пошёл дальше по улице. Ему казалось, что десятки невидимых глаз следят за ним из тёмных провалов окон, из-за углов, из-под нависающих соломенных крыш. Он шёл, а деревня молчала, и это молчание было страшнее любого крика.

В конце улицы он увидел дом, чуть больше остальных, с покосившимся крыльцом и тяжёлой дубовой дверью. На пороге стоял человек. Высокий, прямой, в длинном, до пят, чёрном сюртуке, не по погоде лёгком. Лицо его было скрыто тенью от широкополой шляпы. Человек не двигался, но Отокар всем своим существом чувствовал, что именно этот — единственный в деревне — видит его. И ждёт.

— Pane... — голос Отокара сорвался. Он откашлялся. — Pane, potřebuji nocleh. Zaplatím. Mám pár korun... Nebo barvy. Mám dobré barvy.

Человек в чёрном молчал. Потом он медленно, очень медленно поднял руку и указал длинным, бледным пальцем на дверь своего дома. Не говоря ни слова, он повернулся и скрылся в тёмном проёме, оставив дверь приоткрытой. Это было приглашение, от которого веяло могильным холодом. Это было обещание ночлега, за который, возможно, придётся заплатить не деньгами. Но выбора у Отокара не было. Лес был темен, дорога потеряна, а ночь обещала быть долгой. Он глубоко вздохнул, чувствуя, как в лёгкие вместе с воздухом входит страх, и перешагнул порог.


Глава 2. Хозяин

Порог был высок. Переступая его, Отокар споткнулся и едва не упал, больно ударившись плечом о дверной косяк. Тьма внутри оказалась гуще, чем снаружи — она пахла старой мукой, сушёными грибами и ещё чем-то кислым, тоскливым, чем пахнут давно не топленные людские жилища, где жизнь теплится, но не бьёт ключом. Он сделал несколько шагов вперёд, ничего не видя, и только спустя мгновение его глаза начали различать очертания предметов. Это была большая горница, бедная, но не нищенская. Вдоль стен тянулись грубо сколоченные лавки, в углу темнела массивная печь, занимавшая едва ли не треть всего пространства. Над столом, в самом центре, на железной цепи висела керосиновая лампа, но она не горела. Свет сюда проникал только из приоткрытой двери да сквозь два крошечных оконца, затянутых мутным пузырём. В этом полумраке всё казалось ненастоящим, декорацией к дурному спектаклю.

Человек в чёрном уже был внутри. Он стоял у печи, спиной к Отокару, и возился с чем-то, чего художник не мог разглядеть. Широкие поля шляпы скрывали его лицо даже здесь, в темноте. Отокар переминался с ноги на ногу, не зная, что делать — заговорить первым, или ждать, когда хозяин соизволит обратить на него внимание. Язык прилип к гортани. Тишина в доме была такой же плотной, как и на улице, но здесь она казалась более вязкой, словно стены, сложенные из старых, трухлявых брёвен, высасывали из воздуха все звуки, не позволяя им колебаться.

Человек у печи наконец закончил своё безмолвное занятие и медленно, с той же неестественной плавностью, обернулся. Шляпа по-прежнему скрывала его лицо, скрывала так надёжно, что Отокару показалось, будто под её полями нет ничего, кроме пустоты. Но он знал, что это не так — он чувствовал на себе взгляд. Тяжёлый, холодный, как прикосновение змеи. Человек сделал шаг к столу, и луч бледного света из окна упал на его руки. Отокар содрогнулся. Руки были длинные, неестественно белые, почти прозрачные в этом сумраке, с крупными суставами и длинными, чистыми ногтями. Такие руки не вяжут снопы и не месят тесто. Такими руками можно только благословлять или проклинать.

Человек поднял руку и указал пальцем на лавку у стола. Жест был властным, не терпящим возражений. Отокар, словно загипнотизированный, повиновался. Он снял с плеч лямки ящика с красками, поставил его на пол у ног и тяжело опустился на жёсткое дерево. Человек в чёрном, не произнеся ни слова, скользнул в сени и через минуту вернулся с глиняной миской и деревянной ложкой. Он поставил еду перед гостем. В миске была каша — ячменная, или овсяная, круто посоленная, от неё шёл пар. Отдельно на стол лёг ломоть чёрного хлеба и глиняная кружка с водой.

— Děkuji... — выдохнул Отокар, но человек уже снова стоял у печи, спиной к нему, погружённый в свою безмолвную стражу.

Есть не хотелось. Кусок не лез в горло. Но Отокар заставил себя проглотить несколько ложек каши — она оказалась пресной, но сытной, — и отпил глоток воды. Вода была ледяной, несмотря на то, что стояла в тёплой избе, и отдавала железом и тиной, будто её зачерпнули не из колодца, а из глубокого лесного омута. Художник сидел за столом и украдкой разглядывал жилище. В красном углу, где по обычаю полагалось висеть образам, он не увидел ни одной иконы. Вместо них на почерневшей доске лежало несколько пучков сухой травы — той самой полыни, горький запах которой теперь пропитал всю избу, смешиваясь с кислым духом старого жилья. Под потолком, на балке, висели связки лука и чеснока, но они тоже казались мумифицированными, иссохшими до состояния трухи. Жизни в этом доме не было. Было лишь существование, медленное, тягучее, как подземная вода.

В углу, за печью, он заметил ещё одну дверь, низкую, почти незаметную, ведущую, видимо, в чулан или в подпол. Из-под неё тянуло сквозняком, и вместе с этим сквозняком доносился тот же самый запах — сырой земли, прели и чего-то сладковатого, тошнотворного, что Отокар не решался определить. Он отвёл взгляд и снова уставился в миску.

Человек у печи не двигался. Он стоял там, словно изваяние, и молчал. Это молчание было хуже любых вопросов, любых угроз. Оно высасывало силы, лишало воли, заставляло сердце биться быстрее и быстрее, хотя Отокар пытался убедить себя, что это всего лишь усталость, всего лишь нервы, всего лишь странные обычаи глухой провинции. Он вспомнил пражских знакомых, которые смеялись над его увлечением народным искусством, над его поисками «истинной души земли». Душа земли, думал он теперь, глядя на неподвижную спину в чёрном, оказалась не прекрасной девой в венке из васильков, а слепым, подземным ужасом, который выползает наружу в такие вот бессолнечные вечера.

За окном совсем стемнело. Свет из приоткрытой двери погас, и теперь единственным источником бледного сияния оставались окна, но и они быстро чернели, сливаясь со стенами. Отокар не решался зажечь лампу — это значило бы нарушить безмолвный порядок этого дома, вторгнуться в чужую, непонятную ему волю. Он сидел во тьме, и только по шорохам у печи понимал, что хозяин всё ещё там, всё так же неподвижен.

— Pane... — начал он снова, не выдержав гнёта тишины. — Smím si zapálit lampu? Je tma.

Человек не ответил. Но через минуту Отокар услышал шаги. Хозяин подошёл к столу, и в темноте блеснули его бледные пальцы, которые легли на фитиль лампы. Чиркнул кресалом — высек искру, и огонь затрепетал, робкий и жёлтый. В его свете Отокар наконец увидел лицо. И тут же пожалел об этом...

Это было лицо, лишённое возраста. Гладкая, слишком бледная кожа обтягивала высокие скулы, губы были тонки и бескровны, а глаза... Глаза под густыми бровями были огромны, черны и абсолютно пусты. В них не отражался огонь лампы, не отражался страх гостя, не отражалось ничего. Это были глаза слепого, но слепого не от рождения, а от какого-то внутреннего, страшного знания, которое выжгло зрение, оставив только чёрные провалы. Хозяин смотрел прямо на Отокара, но видел ли он его? Или видел что-то за его спиной, что-то, что стояло там, во тьме, дышало и ждало? Художник сглотнул ком в горле и перевёл взгляд на стол.

Хозяин постоял ещё минуту, потом отступил в тень, и исчез за той самой низкой дверью у печи, из-под которой тянуло сыростью. Дверь закрылась без звука. Отокар остался один. Только теперь он заметил, что на столе, рядом с его локтем, лежит ключ. Большой, кованый, ржавый ключ. Он не знал, от чего он, и не решался его тронуть. Просто сидел и смотрел на пламя лампы, боясь пошевелиться, боясь думать, боясь дышать.

Часы тянулись бесконечно. Он слышал, как за стеной скребётся мышь, как потрескивает дерево в стенах, как ветер за окном пытается пробраться сквозь щели. Иногда ему казалось, что он слышит и другие звуки — глухие, ритмичные удары, доносящиеся из-под земли, из-под той самой двери, за которой скрылся хозяин. Но он гнал эти мысли прочь, убеждая себя, что это просто стучит его собственное сердце, что это кровь шумит в ушах от пережитого страха.

Огонь в лампе задрожал и чуть не погас. Отокар долил масла из жестяной банки, стоявшей тут же, на столе. Масло было старое, прогорклое, и пламя закоптило стекло, покрыв его чёрным налётом. Тени по углам стали ещё гуще, ещё тревожнее. Они шевелились, жили своей жизнью, складываясь в причудливые, пугающие фигуры. Отокару почудилось, что в углу, у печи, снова стоит хозяин, но, присмотревшись, он понял, что это всего лишь висящий на стене старый тулуп. Но сердце всё равно пропустило удар.

Он встал из-за стола, подошёл к окну. Пузырь был мутен, но он всё же разглядел за ним очертания улицы. Там было пусто. Ни огонька, ни движения. Только тьма и молчание. И вдруг ему показалось, что в этой тьме, прямо напротив его окна, стоит фигура. Та самая женщина в платке, что качалась на завалинке. Она стояла и смотрела на дом. Или не на дом, а прямо на него, на Отокара, сквозь мутную преграду. Он отшатнулся от окна, наткнувшись спиной на стол. Лампа качнулась, чуть не упав.

Он больше не подходил к окну. Он сел на лавку, прижав к груди ящик с красками, как ребёнок прижимает любимую игрушку. Краски. Его последняя связь с миром живых, с миром света и форм. Здесь, в этой деревне мёртвых, они казались бесполезными, чуждыми, почти кощунственными. Что он мог написать? Их пустые глаза? Их беззвучные рты? Этот дом, пропахший полынью и тленом?

Ночь всё не кончалась. Время словно остановилось, застыло, как смола в янтаре. Отокару казалось, что он сидит здесь уже целую вечность, что он всегда здесь сидел, в этом доме на краю мёртвой деревни, и всегда будет сидеть, слушая, как за стеной скребётся мышь, и глядя на чёрный потолок, под которым сохнут пучки мёртвых трав.

Он задремал. Сон был чутким, тревожным, полным обрывков видений. Ему снилась дорога, бесконечная дорога через лес, по которой он шёл, но ноги увязали в грязи, а лес всё не кончался. Снилась Прага, золотая Прага с её шпилями, но шпили эти были чёрными и кривыми, как скрюченные пальцы. Снилась мать, которая звала его, но голос её доносился откуда-то издалека, из-под земли, и слова нельзя было разобрать.

Он проснулся от холода. Лампа догорела и погасла. В избе стояла абсолютная, непроницаемая тьма. Он не мог разглядеть даже собственных рук. И в этой тьме он услышал это. Сначала далёкий, едва различимый звук, похожий на завывание ветра в трубе. Но ветра не было. Звук нарастал, приближался, становился отчётливее. Это был вой. Низкий, тоскливый, многоголосый вой, в котором не было ничего человеческого. И вместе с ним — шорох многих ног за окном, топот, шарканье, тяжелое дыхание сотен глоток.

Отокар вскочил, ударившись коленом о лавку. Боль отрезвила его. Он кинулся к окну, прильнул к мутному пузырю. Там, на улице, в темноте, клубилась тьма. Но это была не просто ночная мгла. Тьма двигалась, переливалась, в ней угадывались очертания — плечи, спины, головы. Толпа. Огромная, безмолвная толпа стояла под его окнами. Они не кричали, не говорили. Они только выли — глухо, надрывно, забираясь этим воем под череп, выстуживая душу. А их лица, боже... Все они были повернуты к нему!


Глава 3. Подвал

Вой не прекращался. Он заполнил собой всю избу, проникал сквозь стены, сквозь землю, сквозь кожу, добираясь до самого нутра, до костей, до мозга. Отокар стоял у окна, вцепившись пальцами в подоконник, и смотрел, как за мутным пузырём колышется живая тьма. Толпа росла. Он видел, как из проулка между хатами вытекают новые тени, как они вливаются в общую массу, как головы — все как одна — поворачиваются к его окну. Они знали, что он здесь. Они всегда знали. И теперь они пришли.

Он отпрянул от окна, нащупал в темноте стол, опрокинул пустую кружку — та покатилась по доскам с оглушительным в тишине стуком. Руки дрожали, зубы выбивали мелкую дробь, и он не мог понять, от холода ли, от страха, или от этого проклятого воя, который, казалось, вибрирует в каждой клетке тела. Нужно было что-то делать. Прятаться. Бежать. Но куда? Выход был один — через дверь, а за дверью была толпа. Толпа тех, кто не говорит, кто только мычит и воет, чьи глаза пусты, как высохшие колодцы.

Лампа погасла, и тьма стала абсолютной. Отокар шарил руками по столу, пытаясь найти кресало, но пальцы натыкались только на дерево, на холодную глину миски, на рассыпавшиеся крошки хлеба. Кресала не было. Не было ничего. Только темнота и вой за окном, ставший вдруг громче, ближе. Он услышал, как заскрипела калитка — та самая, у входа. Как зашаркали шаги по крыльцу. Много шагов. Тяжёлых, волочащихся, словно ноги тех, кто идёт, с трудом отрывая подошвы от земли.

Он замер. Шаги остановились у двери. Вой стих. Тишина, повисшая после него, была ещё страшнее — звенящая, ватная, вязкая. Отокар слышал, как колотится его сердце, как хрипит дыхание, которое он пытался сдержать. Он стоял посреди чёрной избы и ждал. Ждал, когда дверь откроется, когда они войдут — все эти безмолвные существа с пустыми глазами — и сделают с ним то, зачем пришли.

Но дверь не открывалась. Прошла минута, другая. Тишина стояла мёртвая. И вдруг раздался звук. Тот самый, который он слышал раньше, когда задремал за столом. Глухой, ритмичный стук. Только теперь он шёл не из-под пола, не из-за двери у печи. Он шёл из-под земли. Из-под его ног. Доски пола вибрировали, передавая этот глухой, мерный пульс. Бум. Бум. Бум. Как удары огромного сердца, замурованного глубоко внизу.

Отокар попятился, наткнулся на лавку, обошёл её и оказался у печи. Рука сама собой нащупала в темноте ту самую низкую дверь. Дверь, за которой скрылся хозяин. Дверь, из-под которой тянуло сыростью и тем сладковатым, тошнотворным запахом, который он не решался определить. Сейчас этот запах стал сильнее. Он смешивался с запахом полыни, с кислым духом старого жилья и с ещё одним — острым, металлическим, от которого сводило скулы.

Стук из-под пола нарастал. Ему вторил другой звук — трение, скрежет, словно сотни тел терлись о стены дома снаружи. Они обступали избу со всех сторон. Они ждали. Или не ждали, а медлили, давая ему последний шанс, последнюю возможность сделать выбор. Выбор, которого он не понимал.

Пальцы сами собой сжались вокруг холодного металла. Ключ. Тот самый, ржавый ключ, что лежал на столе. Он даже не заметил, когда успел его схватить. Ключ подходил к этой низкой двери. Он знал это с той же жуткой, иррациональной уверенностью, с какой знал сейчас, что за дверью не чулан и не подпол. За дверью было что-то другое. Что-то, что звало его этим глухим, подземным стуком. Что-то, что было связано с воющей толпой, с немыми людьми на завалинках, с хозяином, чьи глаза были черны и пусты.

Он не хотел туда идти. Всё его существо кричало: нет, беги, ломай окно, выпрыгивай, дерись, умри, но не открывай эту дверь! Но руки не слушались. Страх парализовал волю, превратил тело в марионетку, которую дёргали за нити те, кто был снаружи, и те, кто был внутри, под полом. Он вставил ключ в замочную скважину. Металл лязгнул, и этот звук показался оглушительным. Ключ повернулся с лёгкостью, которой не должно было быть у старого, ржавого замка.

Дверь открылась внутрь, в черноту, которая была чернее самой чёрной ночи. Оттуда пахнуло холодом и сыростью — и тем запахом. Теперь он узнал его. Это был запах разложения. Слабый, давний, но несомненный. Запах смерти, которая пропитала землю насквозь.

Стук из-под пола стал оглушительным, когда он переступил порог. Нога нащупала первую ступеньку. Лестница уходила вниз, крутая, скользкая, деревянная. Он спускался, держась одной рукой за стену, и чувствовал под пальцами холодную, липкую глину. Стук бил в виски, отдавался в зубах, в глазах. Казалось, ещё немного — и голова лопнет, разлетится на куски от этого подземного ритма.

Ступени кончились. Он стоял на земляном полу. Вокруг была непроницаемая тьма, но он чувствовал пространство — большое, пустое, давящее низким потолком. Запах здесь был невыносим. Сырая земля, гниль, и тот самый металлический привкус, от которого сводило челюсти. Он сделал шаг, другой, вытянув руки перед собой. Пальцы коснулись чего-то холодного, влажного, податливого. Он отдёрнул руку, но было поздно — он понял. Это была стена, но не деревянная и не каменная. Это была стена, сложенная из чего-то мягкого. Он не хотел думать, из чего.

Внезапно в темноте что-то изменилось. Стук прекратился. Резко, словно его оборвали. И в наступившей тишине Отокар услышал дыхание. Не своё. Чужое. Тяжёлое, влажное, с хрипом, оно доносилось откуда-то из глубины подвала, из самой дальней его части. Кто-то был здесь. Кто-то ждал его всё это время. Тот, кого звали пустые глаза, тот, кому выли по ночам немые жители деревни.

— Kdo jsi? — прошептал Отокар, но голос не вышел, только сиплый выдох.

Дыхание приближалось. Он слышал, как по земляному полу волочится что-то тяжёлое, как шуршит, как хлюпает. Он попятился, споткнулся о какую-то корягу, торчащую из земли, и упал на спину. Руки увязли в чём-то мокром, холодном. Он закричал, но крик утонул в ватной тишине. Он вскочил, бросился назад, к лестнице, нащупал первую ступеньку, вторую, карабкался наверх, срывая ногти, обдирая колени, и чувствовал за спиной это дыхание, это приближение, это нечто, что было быстрее, сильнее, древнее всего, что он мог себе представить.

Он вывалился из двери обратно в избу, захлопнул её, навалился спиной, вжимаясь в холодное дерево, и услышал, как с той стороны, из подвала, кто-то остановился. Прямо у двери. И замер. Тишина стояла мёртвая. Только его собственное дыхание рвало грудь.

Он поднял глаза. В избе было светло. Лампа горела. Она горела ровным, спокойным пламенем, хотя он точно знал, что масло давно выгорело и он её не зажигал. За столом, на том самом месте, где он сидел час назад, сидел хозяин. Его чёрные пустые глаза смотрели прямо на Отокара. И губы его, бескровные, тонкие, были растянуты в подобии улыбки.

— Čekal jsem tě, — сказал хозяин.

Голос у него был сухой, как шелест бумаги. И в этом голосе не было ничего человеческого.

Отокар не мог пошевелиться. Он прирос спиной к двери в подвал, чувствуя, как за ней, в темноте, всё ещё стоит То, что преследовало его. Хозяин медленно поднялся из-за стола. Движения его были плавными, текучими, как у рыбы в мутной воде. Он обошёл стол и приблизился к художнику. Остановился в двух шагах. От него пахло сырой землёй и полынью — тем же, чем пахло из подвала.

— Líbil se ti můj dům? — спросил он, и улыбка стала шире, обнажив десны, в которых не было зубов. Только чёрные провалы.

Отокар не отвечал. Он не мог. Язык превратился в кусок дерева. Хозяин склонил голову набок, рассматривая его, как энтомолог рассматривает булавку с наколотой бабочкой. Потом протянул свою длинную, бледную руку и коснулся лица Отокара. Пальцы были ледяными, сухими, шершавыми, как кора мёртвого дерева.

— Máš strach, — констатировал он. — To je dobře. Bez strachu není víry. A bez víry není oběti.

Он убрал руку и отступил на шаг. Повернулся и пошёл к той самой низкой двери, из которой только что вывалился Отокар. Но он не открыл её. Он прошёл мимо, к стене, и вдруг... исчез. Просто шагнул в бревенчатую стену и растворился в ней, как тень растворяется в сумерках. На том месте, где он только что стоял, осталась только гладкая поверхность старого дерева, покрытая мхом и паутиной.

Отокар зажмурился, протёр глаза. Стена была стеной. Дверь в подвал была плотно закрыта. Лампа горела. И тишина стояла такая, что звон в ушах казался громче любого воя. Он не знал, было ли это наяву или в бреду. Он не знал, сошёл ли он с ума уже тогда, в подвале, или сходит только сейчас. Он знал только одно: он должен уйти. Немедленно. Пока эти стены не сомкнулись вокруг него навсегда!..

Он оторвал спину от двери, сделал шаг к выходу. И тут лампа погасла. Беззвучно. Сразу. Тьма обрушилась на него, тяжёлая, как камень. Он всё же нашёл в себе силы двинуться, на ощупь, к двери на улицу. Руки шарили по стене, натыкались на лавки, на какие-то тряпки, на холодное железо ухвата. Вот она, дверь. Пальцы нащупали щеколду. Он дёрнул её, рванул дверь на себя.

Снаружи была ночь. Тихая, лунная, обычная ночь. Ни толпы, ни воя, ни теней. Только холодный свет луны заливал пустую деревенскую улицу. Дома стояли тёмные, безмолвные, но теперь в их молчании не чувствовалось той жуткой, затаившейся жизни. Это было просто молчание спящей деревни.

Отокар вышел на крыльцо, сделал несколько шагов, оглянулся на дом. Изба как изба. Низкая, тёмная, с нависающей крышей. Таких не счесть по всей Моравии. И только одно окно — то самое, в которое он смотрел — было освещено тусклым, жёлтым светом. В этом окне стояла фигура. Высокая, прямая, в чёрном. И смотрела на него. Смотрела, пока он, шатаясь, не побрёл прочь по пустой улице, прочь от этой проклятой деревни, названия которой он так и не узнал...


Глава 4. Лес

Он бежал. Ноги сами несли его по пустой улице, мимо тёмных хат с их слепыми окнами, мимо завалинок, на которых ещё недавно сидели немые фигуры, мимо придорожного креста с венком из полыни. Луна висела низко, огромная, жёлтая, как старый, больной глаз, и свет её был мёртвым, неживым. Тени от домов лежали на земле густыми, чернильными лужами, и Отокар перепрыгивал через них, боясь, что эти тени затянут его, утащат в свою холодную глубину.

Он вылетел за околицу и только тогда позволил себе остановиться. Лёгкие горели, сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать. Он обернулся. Деревня лежала внизу, в своей ложбине, как притаившийся зверь. Ни огонька, ни звука. Только крыши хат чернели на фоне серой травы, да крест на кладбище торчал кривым, чёрным пальцем. Отокар смотрел на это место и не мог поверить, что ещё час назад был там, внутри этого кошмара, что сидел за столом в избе с пустоглазым хозяином, что спускался в подвал, где пахло смертью и где кто-то дышал ему в спину.

Лес встречал его тишиной. Но эта тишина была другой — не той вязкой, давящей тишиной деревни, а обычной, лесной, ночной тишиной, в которой всегда есть место для звуков: для далёкого уханья совы, для шороха мелкого зверька в кустах, для шелеста листвы под лёгким ветерком. Отокар прислушался. Сова молчала. Зверьки попрятались. Ветер не шевелил листву. Лес молчал так же мёртво, как и деревня. Только луна светила сквозь голые ветви, рисуя на земле причудливый, дрожащий узор.

Он пошёл. Тропа, по которой он спускался сюда днём, теперь казалась чужой. Он не узнавал деревьев, не помнил поворотов. Каждый ствол, каждый валун выглядели зловеще, таили в себе угрозу. Несколько раз ему чудилось, что за ним кто-то идёт. Он останавливался, прислушивался — ничего. Только собственное дыхание и стук сердца. И всё же чувство чужого присутствия не отпускало. Оно висело за спиной, тяжёлое, как рюкзак с камнями.

Он ускорил шаг, пытаясь отогнать наваждение. Тропа виляла между стволами, уходила вверх, снова падала вниз. Лес не кончался. Он должен был уже выйти к той поляне, где днём отдыхал и ел хлеб с сыром, но поляны не было. Вместо неё были всё те же деревья, всё тот же мох на валунах, всё та же глухая, непроглядная чаща. Отокар остановился, перевёл дух и попытался сориентироваться. Луна висела прямо над головой, но по ней невозможно было определить стороны света. Она кружилась, что ли? Или это у него в глазах темнело от усталости?

Он пошёл дальше. Теперь он уже не бежал, а просто брёл, продираясь сквозь кусты, цепляясь плащом за сучья, спотыкаясь о корни, которые, казалось, специально выползали из-под земли, чтобы преградить ему путь. Час шёл, или два, или три — время потеряло смысл. Луна по-прежнему висела в зените, не двигаясь, и это было самым страшным. Она застыла, приклеенная к небу, и свет её не менялся, оставаясь таким же ровным, безнадёжным, мертвенным.

Отокар понял, что заблудился. Не просто сбился с пути — он попал в другое место, где законы природы не работают. Лес держал его, не выпускал, водил кругами, как заяц водит охотника. Каждый раз, когда ему казалось, что впереди просвет, он выходил на поляну, где стоял всё тот же замшелый валун, который он уже видел час назад. Или натыкался на ручей, через который уже переходил трижды. Или находил следы собственных ног — примятую траву, сломанную ветку, отпечаток подошвы на влажной глине.

Он сел на поваленное дерево, уронил голову на руки. Ящик с красками больно давил на спину, но он не решался его снять. Краски были единственным, что осталось от прежней жизни, от мира, где были цвета, формы, где был смысл. Здесь, в этом лесу, застывшем под неподвижной луной, красок не существовало. Был только чёрный, серый и тот жёлтый, больной свет, который делал всё вокруг нереальным, призрачным.

Он просидел так долго. Может, минуту, может, час. А когда поднял голову, понял, что не один. Между деревьями, в тени, стояли они. Он не видел их лиц, не различал фигур — только смутные очертания, тени среди теней. Но он знал, кто это. Те самые люди из деревни. Немые, с пустыми глазами. Они пришли за ним. Они всё это время были рядом, ждали, когда он выбьется из сил, когда остановится, чтобы окружить его плотным кольцом.

Отокар вскочил. Тени не шелохнулись. Они просто стояли и смотрели — он чувствовал их взгляды, холодные, тяжёлые, пронизывающие насквозь. Он рванул в сторону, туда, где просвет между стволами казался шире. Ветки хлестали по лицу, он не чувствовал боли. Он бежал, спотыкаясь, падая, поднимаясь и снова бежа, пока лёгкие не наполнились огнём, а ноги не стали ватными.

Остановился он только тогда, когда понял, что за ним никто не гонится. Тишина стояла всё та же. Луна висела всё там же. И лес был всё тот же. Но теней между деревьями больше не было. Он остался один. Или нет...

Из темноты, из самой гущи леса, донёсся звук. Тот самый, который он слышал в избе. Вой. Только теперь он был тише, отдалённее, но от этого не менее страшен. Он нарастал, переливался на разные голоса, и вскоре лесу уже не было места — был только этот вой, заполнивший всё пространство, проникающий сквозь кожу, сквозь кости, добирающийся до самого нутра.

Отокар заткнул уши, прижался спиной к толстому стволу старого дуба, зажмурился. Он шептал молитвы, которые помнил с детства, но слова путались, теряли смысл, превращались в бессвязное бормотание. Вой не прекращался. Он становился то громче, то тише, но не смолкал ни на миг. И вместе с ним из леса, из-под земли, из самого воздуха проступало что-то ещё. Древний, тёмный ужас, который был здесь всегда, задолго до появления этой деревни, задолго до появления людей, задолго до того, как земля остыла и покрылась травой.

Он просидел под дубом, пока вой не стих. Стих так же внезапно, как и начался. Тишина, наступившая после него, была оглушительной. Отокар открыл глаза. Луна наконец сдвинулась с места. Она висела теперь низко над горизонтом, огромная, багровая, как налившаяся кровью рана. Скоро рассвет. Скоро кончится эта бесконечная ночь.

Он поднялся на дрожащие ноги и побрёл дальше. Теперь он уже не пытался найти дорогу. Он просто шёл, надеясь, что лес когда-нибудь кончится, что он выйдет к жилью, к людям, к нормальной жизни. Ящик с красками казался неподъёмным, но он нёс его, прижимая к груди, как последнее сокровище. В этом ящике была его душа. Если он потеряет краски, он потеряет себя окончательно.

Рассвет наступил неожиданно. Серый, мглистый, он выполз из-за деревьев, размывая контуры, превращая лес в сплошное пятно тумана. Видимость упала до нескольких шагов. Отокар брёл в этом молоке, ориентируясь только по звуку собственных шагов. Туман глушил всё, даже собственное дыхание казалось приглушённым, далёким.

И в этом тумане он снова увидел их... Тени стояли вдоль невидимой тропы, по которой он шёл, неподвижные, безмолвные. Туман скрывал их лица, но он знал — лица эти пусты, а глаза черны. Они пропустили его, не сделали ни шагу, чтобы остановить. Просто стояли и смотрели, как он проходит мимо, как бредёт в никуда сквозь белую пелену.

Он шёл долго. Туман начал редеть, когда солнце поднялось выше. Сквозь белую муть проступили очертания деревьев, потом — просвет, поляна. И на этой поляне стояла деревня. Та самая. С околицей, с крестом, с кривой улицей и низкими хатами. Он вернулся туда, откуда бежал. Лес не выпустил его. Лес был лишь частью этого места, его продолжением, его стражем. Настоящий плен начинался здесь, в этой ложбине, под этим вечно серым небом.

Отокар остановился на опушке и долго смотрел на деревню. Дыма по-прежнему не было. Людей на улице — тоже. Но он знал, что они здесь. Они ждут его. Они всегда ждали. И тот, в чёрном, с пустыми глазами, тоже ждал в своей избе на краю улицы.

Художник не мог больше идти. Ноги подкосились, и он опустился на мокрую от росы траву. Ящик с красками упал рядом, жалобно звякнув металлическими застёжками. Он сидел и смотрел на деревню, и в голове его не было ни одной мысли. Только пустота, такая же чёрная и бездонная, как глаза хозяина.

Солнце поднималось выше, но свет его не грел. Он был таким же мёртвым, как лунный. Отокар сидел на траве и ждал. Чего — он не знал. Может, смерти. Может, чуда. Может, просто конца этой бесконечной ночи, которая никак не хотела отпускать.

Из деревни донёсся звук. Низкое, гортанное мычание. Оно шло отовсюду — из каждой хаты, из-под каждой крыши, из-под земли. Они начинали свой день. Или свой вечный, бесконечный ритуал, которому не было названия. Отокар закрыл глаза. Мычание приближалось. Они шли к нему. Все. Толпа немых, пустоглазых существ, для которых он был чужаком, гостем, которого нужно либо принять, либо уничтожить.

Он открыл глаза. Первые фигуры уже выходили из-за крайних хат. Женщина в платке, что качалась на завалинке. Старик с пустыми глазами. Другие, которых он не видел, но узнавал по походке, по этим плавным, неестественным движениям. Они приближались медленно, но неумолимо. И во главе их шёл он. Высокий, прямой, в чёрном сюртуке. Шляпа скрывала его лицо, но Отокар знал, что под полями — та же пустота, те же чёрные провалы вместо глаз.

— Pojď, — сказал хозяин, остановившись в нескольких шагах. Голос его был сух и безжизнен, как прошлогодняя трава. — Je čas.

Отокар не пошевелился. Он смотрел на приближающуюся толпу и понимал, что бежать некуда. Лес не выпустит. Дороги нет. Есть только это место и эти люди. И есть он сам, чужой, потерянный, с ящиком красок, которые здесь никому не нужны.

Хозяин протянул руку. Бледную, длинную, с чистыми ногтями. Жест был почти дружеским, почти приглашающим. Но Отокар знал, что за ним стоит. Он видел подвал. Он слышал дыхание в темноте. Он чувствовал запах тлена, пропитавший эти места.

— Ne, — прошептал он одними губами. — Já nepůjdu.

Хозяин улыбнулся. И в этой улыбке не было ни злобы, ни насмешки. Была только бесконечная, ледяная печаль, какая бывает у тех, кто слишком долго живёт среди мёртвых.

— Všichni přijdou, — сказал он. — Dřív nebo později. Všichni.

Толпа остановилась. Они стояли полукругом, глядя на Отокара своими пустыми глазами. И в этих глазах он вдруг увидел не пустоту, а отражение. Отражение себя. Сотни маленьких фигурок, сидящих на траве с ящиком красок. Он был внутри каждого из них. Он был их частью. Он всегда был.

Мычание возобновилось. Низкое, гортанное, оно поднималось из сотен глоток, сливаясь в один монотонный, заунывный хор. Отокар поднялся на ноги. Рука сама собой потянулась к ящику. Он открыл его. Тюбики с красками лежали ровными рядами, яркие, живые, чужие в этом сером мире. Он взял один, выдавил немного на палец. Красный. Цвет крови, цвет жизни, цвет боли. Он поднёс палец к губам и лизнул. Краска была горькой, пахла льняным маслом и ещё чем-то химическим, чуждым.

— Chcete vidět, co vidím já? — спросил он тихо, обращаясь к толпе.

Хозяин склонил голову набок, словно прислушиваясь. Мычание стихло. Тишина снова обрушилась на поляну, тяжёлая, как могильная плита. Отокар вытер палец о штанину, закрыл ящик и шагнул вперёд. Туда, где стоял хозяин. Туда, где ждала деревня. Туда, где не было выхода.


Глава 5. Стена

Они вели его. Не касаясь, не говоря ни слова, но ведя — плотным кольцом немых фигур, чьи шаги не издавали ни звука на влажной земле. Отокар шёл, и каждый шаг давался с трудом, словно ноги вязли в невидимой трясине. Ящик с красками, который он по-прежнему прижимал к груди, казался теперь неподъёмно тяжёлым, но мысль о том, чтобы бросить его, была страшнее самой смерти. Краски — это всё, что осталось от него настоящего. Всё, что доказывало, что он когда-то был человеком, художником, живым.

Толпа двигалась медленно, плавно, как единый организм. Они вошли в деревню той же дорогой, какой он выбежал из неё несколько часов назад — хотя сколько именно прошло времени, Отокар уже не понимал. Луна давно исчезла, солнце так и не появилось по-настоящему, небо оставалось серым, плоским, безжизненным, как старый холст, с которого стёрли всё изображение. Мир потерял краски. Даже зелень травы казалась здесь не зелёной, а просто тёмной, просто мокрой, просто существующей.

Они миновали придорожный крест. Венок из полыни исчез. На его месте висело что-то другое — тёмное, бесформенное, мокрое. Отокар не стал вглядываться. Он знал, что лучше не знать. Знание здесь было смертельным ядом, которым его поили с той самой минуты, как он переступил порог этой проклятой ложбины.

Хаты проплывали мимо, слепые, глухие, мёртвые. Но теперь он чувствовал, что они не пусты. За каждым окном, за каждой дверью кто-то был. Кто-то смотрел. Кто-то ждал. Вся деревня была одним огромным организмом, одной тканью, сотканной из немых тел и пустых глаз, и он, Отокар Влах из Праги, был сейчас инородным телом, которое эта ткань медленно, неумолимо втягивала в себя.

Они остановились у той самой избы. У дома с покосившимся крыльцом, с низкой дверью, за которой скрывался подвал. Хозяин уже стоял на пороге. Шляпы на нём не было, и Отокар впервые увидел его лицо полностью. Оно было прекрасным. Страшной, нечеловеческой красотой, какой обладают старые византийские иконы или каменные изваяния языческих богов, найденные в земле. Гладкая бледная кожа, тонкие черты, высокий лоб и эти глаза — бездонные, чёрные, но теперь в них не было пустоты. В них было знание. Такое же древнее, как эти холмы, такая же тёмная мудрость, как у земли, принимающей в себя всех без разбора.

— Vejdi, — сказал хозяин. Это не было приглашением. Это был приказ.

Отокар перешагнул порог. В избе было темно, но не той непроглядной тьмой, что раньше. Теперь он видел всё: стол, лавки, печь, пучки сухой травы под потолком. И низкую дверь в углу — ту самую, что вела в подвал. Она была приоткрыта. Оттуда тянуло сыростью и тем сладковатым, тошнотворным запахом, который он уже знал.

— Vím, co jsi viděl dole, — произнёс хозяин, заходя следом. Толпа осталась снаружи, но Отокар чувствовал их присутствие за каждой щелью, за каждым окном. — Myslíš, že to byl hrob. Myslíš, že to byla smrt.

Он замолчал, глядя на художника своими чёрными глазами. Отокар молчал. Говорить было нечего. И нечем. Язык снова превратился в кусок мёртвой плоти во рту.

— Není to hrob, — продолжал хозяин. Голос его был тих, но каждый звук отдавался в ушах колокольным звоном. — Je to lůno. Všechno odtud přichází a všechno se tam vrací. My, oni, ty. Všichni.

Он сделал шаг к Отокару, и тот отступил, прижимаясь спиной к холодной стене. Хозяин улыбнулся той же печальной, безнадёжной улыбкой.

— Neboj se. Už je pozdě se bát. Měl jsi se bát včera, když jsi vstoupil do vsi. Měl jsi se bát před týdnem, když jsi opouštěl Prahu. Měl jsi se bát celý svůj život, protože každý tvůj krok vedl sem. Každý nádech, každý výdech, každá kapka barvy na tvém plátně — to všechno tě vedlo k nám.

Он протянул руку и коснулся ящика с красками. Отокар дёрнулся, но не смог отстраниться — стена держала крепко. Пальцы хозяина скользнули по дереву, по металлическим застёжкам, и Отокар вдруг почувствовал, как что-то внутри ящика отзывается на это прикосновение. Краски. Они знали этого человека. Они были его частью.

— Co maluješ? — спросил хозяин, не ожидая ответа. — Světlo? Radost? Krásu? To všechno jsou jen masky. Pod každou maskou je tma. Pod každou barvou je čerň. Ty to víš. Proto jsi přišel. Hledal jsi pravdu. A našel jsi nás.

Отокар закрыл глаза. Слова хозяина проникали в него, как вода проникает в треснувший кувшин, заполняя каждую пустоту, каждую щель, каждую пору. Он не хотел их слушать, но они звучали у него в голове, даже когда хозяин замолкал. Они были правдой. Самой страшной правдой, которую он всегда знал, но боялся признать.

Отокар почему-то вспомнил, что в детстве в костеле он смотрел не на лики святых, а на тени, которые отбрасывали свечи. Там, в этих танцующих тенях, была тайна. Святые были плоскими, мёртвыми, нарисованными. Тени — живыми. Когда он начал рисовать сам, он всегда начинал с тени. Сначала клал на холст самую тёмную краску, а уже потом, поверх неё, лепил свет. Свет был ложью. Тьма была основой. Тьма была правдой...

Он открыл глаза. Хозяин стоял в двух шагах и ждал. Ждал, когда гость сам сделает последний шаг. Когда поймёт то, что поняли все эти немые люди с пустыми глазами. Что нет ничего, кроме этой тьмы. Что свет — только временное, хрупкое, обречённое пятно на её бесконечной поверхности.

— Co mám udělat? — спросил Отокар. Голос вернулся к нему, но звучал глухо и чуждо, будто принадлежал не ему, а кому-то другому, стоящему рядом.

— To, co děláš celý život, — ответил хозяин. — Dívat se. A malovat.

Он отступил в сторону, и взгляду Отокара открылась низкая дверь. Она была распахнута настежь. Из черноты подвала тянуло холодом и запахом, от которого сводило желудок. Но теперь в этой черноте что-то изменилось. Она больше не была пустой. В ней угадывались формы, очертания, лица. Те, кто ждал внизу, теперь поднялись к самому порогу. Они стояли на лестнице, смотрели вверх, на Отокара, и ждали.

— Sestup, — сказал хозяин.

Отокар шагнул. Не потому, что хотел. Не потому, что боялся ослушаться. А потому, что понял: выбора нет. Был только один путь — вниз. Все остальные дороги вели обратно в лес, обратно в ту же деревню, обратно к тому же порогу. Круг замкнулся. Осталась только точка в центре — эта дверь, эти ступени, эта тьма.

Он спускался медленно, считая шаги. Ступени скрипели под ногами, но скрип этот был глухим, будто доносился из-под толщи воды. Воздух становился всё тяжелее, всё влажнее, всё насыщеннее тем запахом, который теперь уже не казался тошнотворным. Он был родным. Он был правильным. Он пах тем, откуда все пришли и куда все вернутся.

На восьмой ступени он остановился. Подвал был полон. Не теней, не призраков — тел. Они стояли вплотную друг к другу, плечом к плечу, лицом к нему. Мужчины, женщины, старики, дети. Все в той же простой крестьянской одежде, все с теми же пустыми глазами, все с теми же приоткрытыми ртами, готовыми издать тот самый низкий, гортанный звук, который он слышал всю ночь. Но они молчали. Ждали.

Он узнал некоторых. Женщину в платке, что качалась на завалинке. Старика, что сидел рядом с ней. Других, мелькнувших в толпе за окном, когда вой разрывал тишину. Они все были здесь. Все, кого он видел. И ещё сотни, которых не видел. Они заполняли подвал до самых стен, уходили вглубь, в темноту, где их уже нельзя было разглядеть.

— Vidíš? — голос хозяина раздался откуда-то сверху, с порога. — To jsou všichni. Kdo kdy přišli. Kdo kdy uviděli.

Отокар кивнул. Он видел. И в этом видении не было ужаса. Был только покой. Такая же тёмная, глубокая, всепрощающая тишина, какая бывает на дне океана. Там, куда не доходит свет, нет ни боли, ни страха, ни надежды. Только ровное, холодное, вечное существование.

Он сошёл с последней ступени и ступил на земляной пол. Тела расступились перед ним, давая дорогу. Он шёл между ними, и они смотрели на него, провожали взглядами, и в этих взглядах не было ни враждебности, ни приязни. Только знание. Они знали, что он теперь один из них. Что пройдёт немного времени — и его глаза станут такими же пустыми, его рот будет издавать тот же звук, его тело займёт место в этом подвале, в этом вечном хороводе немых теней.

В глубине подвала, у самой дальней стены, было свободное место. Небольшой промежуток между двумя фигурами. Отокар опустился на колени. Поставил ящик с красками перед собой, открыл его. Тюбики лежали ровными рядами — кадмий красный, охра золотистая, ультрамарин, белила цинковые. Он взял кисть, провёл пальцем по мягкому ворсу. Потом открыл тюбик с чёрной. Самой чёрной краской, какая у него была — кость жжёная. Выдавил на ладонь. Краска была холодной, маслянистой, густой, как свежая земля.

Он поднёс руку к лицу и медленно провёл чёрной полосой по лбу, от виска до виска. Потом по щекам, по подбородку, по губам. Краска запечатывала рот, затекала в ноздри, пахла льняным маслом и смертью. Когда он открыл глаза, мир вокруг стал другим. Краски исчезли. Остались только тени. Фигуры вокруг него теперь были не людьми, а сгустками тьмы, более плотными в одних местах, почти прозрачными в других. Стены подвала исчезли — была только бесконечная, бескрайняя чернота, в которой плавали эти тени, как рыбы в ночном океане.

Он поднялся. Теперь он видел всё. Видел, как тонка плёнка света наверху, как она просвечивает сквозь землю, как она лжёт, обещая тепло и жизнь. Видел тех, кто ещё не пришёл — они бродили по лесу, сбивались с дороги, приближались к деревне, не зная, что их уже ждут. Видел Прагу, далёкую, чужую, где люди суетятся, рисуют на холсте яркие картинки, верят в красоту и добро, не подозревая, что под их ногами — та же тьма, те же тени, тот же вечный подвал, который ждёт всех.

— Tak, — раздался голос хозяина. Теперь он был рядом, хотя Отокар не видел его среди теней. — Už vidíš. Už jsi náš.

Отокар хотел ответить, но губы не слушались. Краска застыла на лице коркой, стягивая кожу, мешая дышать. Он попытался вдохнуть — и не смог. Лёгкие сжались, отказываясь принимать воздух, который здесь, внизу, был слишком тяжёлым, слишком влажным, слишком насыщенным тем, чем дышать нельзя.

Он упал на колени. Тени обступили его плотнее, нависли сверху, заслонили последний проблеск света, который ещё пробивался сверху, из открытой двери. Стало совсем темно. И в этой темноте не было ни страха, ни боли, ни мыслей. Было только одно — глубокое, ровное, бесконечное дыхание земли, которая принимает в себя ещё одного, который забрёл слишком далеко и не нашёл дороги назад.

Где-то наверху, в избе, хозяин закрыл низкую дверь. Щёлкнул замок — тот самый, ржавый ключ, который Отокар держал в руках несколько часов назад. Звук этот был последним, что достигло его угасающего сознания. Потом не стало и звуков.

Он умер, не издав ни крика, ни стона. Просто перестал дышать, сидя на коленях в земляной пыли, сжимая в руке тюбик с чёрной краской. Тени вокруг него не шелохнулись. Они стояли и ждали, как ждали всегда, как будут ждать вечно...

*   *   *

К вечеру, а может, и не к вечеру — время здесь не имело смысла — на дороге, ведущей в лес, показался путник. Высокий, худой, с ящиком за спиной. Он шёл медленно, оглядываясь по сторонам, и лицо его выражало восхищение — так красивы были эти холмы, этот лес, эта старинная, затерянная в горах деревушка. Он подошёл к краю ложбины и долго смотрел вниз, на приземистые хаты, на кривую улицу, на придорожный крест с венком из полыни.

— Krásné místo, — прошептал он одними губами и начал спускаться.

Из-за угла крайней хаты вышел человек в чёрном. Высокий, прямой, с лицом, лишённым возраста. Он поднял руку и поманил путника к себе. И тот пошёл. Потому что куда же ещё идти, если забрёл так далеко? Потому что ночь близко, а в этой деревне, наверное, можно попроситься на ночлег. Потому что дорога всегда ведёт только туда, куда должна вести. 

За окном завыл ветер. Или не ветер. Или всё-таки ветер. Кто теперь разберёт, где ветер, а где — голоса тех, кто давно уже не может говорить словами?..

Комментариев нет:

Отправить комментарий