Глава 1
Гарри Д'Амур, в те годы, когда он ещё считал себя частным детективом, а не хранителем чужих, невыразимых кошмаров, полагал, что его главным врагом является человеческая природа. Жадность, ревность, ложь — вот те простые, понятные координаты, в которых он привык работать. Его мир, хоть и был окрашен в циничные, нуарные тона, всё же подчинялся законам здравого смысла. Он был миром, где у следствия всегда была причина, а у самого страшного монстра было человеческое лицо.
Всё изменилось с делом мистера Элиаса Торнтона.
Это началось банально. В его пыльный, пропахший дешёвым виски и безнадёжностью офис пришла женщина, бледная, нервная, с глазами, в которых застыл страх, ещё не нашедший себе имени. Миссис Торнтон. Её муж, Элиас, человек замкнутый, учёный-затворник, историк, — исчез. Пропал из их запертой изнутри квартиры на четвёртом этаже старого, викторианского дома в Бруклине. Ни взлома, ни записки, ни следов борьбы. Он просто перестал быть.
Полиция, проведя рутинное расследование, развела руками. Несчастный случай? Тайный побег? Они склонялись к последнему. Но миссис Торнтон знала — или, вернее, чувствовала — что это не так.
— Он не мог просто уйти, — шептала она, её пальцы комкали кружевной платок. — Он работал. Он говорил, что почти закончил. Что он почти… нанёс её на карту.
— На какую карту? — спросил Д'Амур, делая пометки в своём блокноте.
— Я не знаю, — её голос сорвался. — Он называл это… «скрытой географией». Он говорил, что наш мир — это не монолит. Что в нём есть… складки. Промежутки. Места, которые между. Он не искал сокровища или древние города. Он искал… щели.
Д'Амур, человек прагматичный, списал это на эксцентричность учёного. Вероятно, речь шла о каких-то аллегориях, о забытых исторических фактах. Но что-то в испуганных глазах женщины, в самом слове «щели», заставило его взяться за это дело.
Квартира Торнтона была не жилищем, а архивом. Тысячи книг, но не по истории. По геометрии. По топологии. По теоретической физике. И повсюду — карты. Но не карты городов или стран. Это были диаграммы. Сложные, многомерные, состоящие из линий, которые пересекались под невозможными, неэвклидовыми углами. Они причиняли физическую боль глазам. Разум отказывался их воспринимать, пытался «исправить» их, но не мог.
А в центре кабинета, на огромном чертёжном столе, лежал главный труд Торнтона. Огромный, незаконченный чертёж. Это была карта Нью-Йорка. Но на ней, поверх знакомой сетки улиц и авеню, были нанесены другие линии. Тонкие, как паутина, они соединяли не дома, а… пустоты. Угол заброшенного склада в доках. Глухой торец здания в Гарлеме. Промежуток между двумя опорами Бруклинского моста.
Торнтон составлял карту не города, а его изнанки. Его невидимого, изъеденного червоточинами, скелета.
И был дневник.
Д'Амур сел в кресло и начал читать. И привычный, понятный мир начал медленно, но неотвратимо расползаться по швам.
«Они не зло, — писал Торнтон своим аккуратным, бисерным почерком. — Приписывать им человеческие категории — это антропоцентрическая гордыня. Они — просто иной физический принцип. Мы — геометрия прямых углов и предсказуемых кривых. Они — геометрия парадокса. Мы — материя. Они — функция. Функция, описывающая то, что находится между точками».
«Я назвал их Внутренними. Потому что они не приходят извне. Они всегда были здесь. В толщине стены. В миллиметре пространства между вашей рукой и поверхностью стола. В той микросекунде, что лежит между одним ударом сердца и другим. Наш мир для них — как плёнка на поверхности пруда для глубоководных рыб. Они не замечают нас. В большинстве случаев».
«Но иногда… иногда наши геометрии соприкасаются. В местах, где наша реальность истончается. Старые здания, построенные по ошибочным чертежам. Места, где были совершены акты великой, концентрированной боли. Эти события оставляют шрамы. Рябь. И через эту рябь они могут… просочиться. Не целиком. Лишь своим эхом. Своим влиянием».
«Я нашёл одно из таких мест. Эпицентр. Старая, заброшенная станция метро под Сити-Холлом. Её архитектура… она неправильна. Её своды построены по лекалам, которые не могли родиться в человеческом мозгу. Я должен пойти туда. Я должен увидеть. Не просто почувствовать. Увидеть. Нанести на карту».
Это была последняя запись.
Д'Амур захлопнул дневник. Воздух в комнате казался густым, тяжёлым. Он подошёл к окну. Вечерний Бруклин жил своей жизнью. Но теперь, глядя на строгие, прямые линии зданий, на чёткую сетку улиц, он впервые в жизни почувствовал их… хрупкость. Их неестественность. Словно весь этот город, весь этот мир, был лишь сложной, наспех возведённой декорацией.
И за этой декорацией, в щелях, в промежутках, обитало нечто иное.
Нечто, что не было ни добром, ни злом.
Нечто, что просто было.
Он должен был пойти туда. Не как детектив, ищущий пропавшего человека. А как учёный, который наткнулся на немыслимую, чудовищную теорему и должен её проверить. Даже если доказательство будет стоить ему рассудка.
Глава 2
Заброшенная станция под Сити-Холлом была не просто забытым объектом инфраструктуры. Это был рубец на теле города, тщательно скрытый от посторонних глаз. Д'Амуру потребовалось несколько дней, взяток и тихих разговоров в тёмных барах, чтобы найти вход — неприметный, ржавый люк в одном из глухих переулков.
Когда он спустился вниз, по скользким, покрытым вековой слизью ступеням, первое, что его поразило, — это тишина. Но это была не та тишина, что в склепе. И не та, что в пустом доме. Это была тишина акустическая. Искажённая.
Звук его собственных шагов был неправильным. Он не отражался от стен. Он вяз в воздухе, становился глухим, ватным, словно он шёл по дну глубокого, заиленного пруда. Он крикнул. Звук его голоса не полетел вперёд, а умер в метре от его губ, поглощённый этой аномальной, звукопоглощающей пустотой.
Он зажёг свой фонарь. Луч света выхватил из мрака платформу.
И Д'Амур понял, о какой «неправильной архитектуре» писал Торнтон.
Это была не станция. Это было капище.
Своды были не полукруглыми. Они изгибались под невозможными, вызывающими тошноту, углами. Колонны, поддерживающие потолок, не были прямыми. Они, казалось, извивались, как гигантские, окаменевшие черви. Вся геометрия этого места была оскорблением для человеческого глаза, для законов перспективы. Она была построена не для людей.
На стенах, покрытых плиткой, которая когда-то, должно быть, была белой, а теперь стала грязно-жёлтой, виднелись тёмные, влажные пятна. Они складывались в узоры. И узоры эти были пугающе похожи на те, что Д'Амур видел на картах в кабинете Торнтона.
Он пошёл вдоль платформы. Воздух был холодным, но не сырым. Он был сухим, стерильным, и пах озоном и чем-то ещё, неуловимо-сладковатым, как запах перегретого электрического провода.
И он нашёл его.
В дальнем конце платформы, на полу, лежал раскрытый этюдник Элиаса Торнтона. А рядом — несколько угольных карандашей.
Д'Амур подошёл и посветил на рисунок.
Это был тот самый узор со стены. Но Торнтон не просто скопировал его. Он… закончил его. Он провёл несколько линий, которых не было на стене. Он соединил несколько точек. Он решил уравнение.
И в тот миг, когда Д'Амур это понял, всё изменилось.
Гул, который до этого был лишь ощущением, стал слышен. Низкий, вибрирующий, идущий, казалось, из самого камня.
Акустика в зале пришла в норму. Теперь каждый его шаг, каждое дыхание отдавалось гулким, многократным эхом.
И свет фонаря… он начал вести себя странно. Луч, до этого прямой и чёткий, начал изгибаться. Он огибал невидимые препятствия. Он преломлялся там, где не было ничего, что могло бы его преломить.
Д'Амур почувствовал, как пространство вокруг него начинает «дышать». Стены, пол, потолок — они больше не были статичны. Они медленно, едва заметно, пульсировали, сдвигались. Геометрия этого места ожила.
Он стоял в лёгких гигантского, невидимого, каменного существа.
И оно сделало вдох.
Внезапно, в центре зала, там, где не было ничего, воздух начал уплотняться. Искажаться. Как марево над раскалённым асфальтом.
Д'Амур не мог отвести взгляд. Это было похоже на рождение. Но рождение из ничего.
Сначала появилась точка. Чёрная точка абсолютной пустоты. Затем она начала расти, вытягиваться, обретая контуры.
Это не было существо из плоти и крови. Это была фигура, сотканная из самой геометрии. Она состояла из углов, которые не могли сходиться. Из плоскостей, которые пересекали сами себя. Её цвет был… невозможным. Это был цвет, которого нет в спектре. Цвет, который причинял физическую боль мозгу.
У неё не было ни глаз, ни рта. Но Д'Амур чувствовал, что она смотрит на него. И он слышал её голос, хотя она не издавала ни звука. Это был не шёпот. Это была чистая, холодная, математическая мысль, которая рождалась прямо у него в голове.
«...любопытно...» — подумало оно. — «...ещё одна проекция. Ещё одна временная, хрупкая структура, основанная на ошибочной аксиоме...»
Д'Амур стоял, парализованный не страхом, а благоговейным, интеллектуальным ужасом. Он смотрел на то, что не должно было существовать. На живое доказательство того, что вся его реальность, вся физика, вся математика, которой он доверял, — это лишь частный, локальный случай. Ошибка.
Существо медленно, плавно, как математическая функция, строящая свой график, двинулось к нему.
Оно не было враждебным. Оно было… любопытным. Как учёный, разглядывающий под микроскопом плесень.
Оно протянуло к нему нечто, что было пародией на руку. Отросток, состоящий из множества острых, как бритва, граней.
Оно хотело… прикоснуться. Изучить.
И Д'Амур, в порыве животного, инстинктивного ужаса, сделал то, чего не должен был делать.
Он выстрелил.
Он выхватил свой старый, верный револьвер и выстрелил в центр этой геометрической аномалии.
Пуля, подчиняясь законам его, человеческой, физики, вылетела из ствола. Но, приблизившись к существу, она… замедлилась. Она вошла в искажённое пространство, и её траектория изогнулась. Она облетела существо по немыслимой, парадоксальной дуге.
И вернулась.
Д'Амур не успел даже вскрикнуть. Он почувствовал лишь обжигающий удар в плечо. Его собственная пуля.
Он упал, роняя фонарь.
Последнее, что он видел, прежде чем темнота поглотила его, — это как существо, не обращая на него больше никакого внимания, медленно растворяется в воздухе.
Оно не наказало его. Оно просто потеряло к нему интерес.
И это было страшнее любой кары.
Глава 3
Пробуждение было медленным, вязким, как всплытие из-под толщи дёгтя. Первым вернулся запах — едкий, антисептический запах больницы. Затем — боль. Тупая, ноющая боль в левом плече.
Д'Амур открыл глаза. Белый потолок. Белые стены. Он лежал на больничной койке.
— Вы очнулись, мистер Д'Амур, — сказал спокойный, усталый голос. Рядом с кроватью сидел полицейский детектив, тот, что вёл дело Торнтона. — Вам повезло. Ещё бы час, и вы бы истекли кровью. Вас нашли рабочие, которые спускались вниз для планового осмотра.
— Торнтон… — прохрипел Д'Амур.
— Его там не было, — детектив покачал головой. — Только вы. И его этюдник. Похоже, бедняга всё-таки сбежал, а вы, разыскивая его, попали в какую-то перестрелку с бродягами. Пулю извлекли. Ваша собственная, кстати. Рикошет. Странное место, эти старые тоннели.
Д'Амур молчал. Он понял. Мир, привычный, логичный мир, уже нашёл объяснение. Простое, удобное, не требующее пересмотра основ мироздания. Рикошет. Бродяги. Несчастный случай.
Он провёл в больнице неделю. Рана заживала. Но внутри него, в его разуме, осталась другая рана. И она не заживала. Она гноилась.
Он пытался убедить себя, что всё это был бред. Галлюцинация, вызванная испарениями в старом тоннеле. Шок. Потеря крови. Но он не мог.
Потому что он изменился.
Он начал видеть.
Это началось с малого. Он смотрел на идеально прямой угол больничной палаты, и на долю секунды ему казалось, что он… не совсем прямой. Что он изгибается, дышит.
Он смотрел на летящую за окном птицу, и на мгновение её траектория казалась ему не плавной дугой, а ломаной, прерывистой линией.
Он закрывал глаза, но вместо темноты видел их. Диаграммы. Невозможные, неэвклидовы узоры, которые теперь были выжжены на внутренней стороне его век.
Врач, осматривавший его, сказал, что это посттравматический шок. Что это пройдёт.
Но это не проходило. Это становилось хуже.
Когда его выписали, он вернулся в свой мир. В Нью-Йорк. Но это был уже не его мир.
Он шёл по улице, и город, который он знал всю свою жизнь, превратился в кошмар. Он видел его изнанку. Он видел швы.
Он смотрел на небоскрёбы, на их гордую, устремлённую ввысь геометрию, и видел в ней ложь. Он видел, как на самом деле их линии слегка изгибаются, как они дрожат, вибрируют, с трудом удерживая свою форму под давлением иной геометрии.
Он смотрел на толпу, на людские лица. И иногда, в случайном прохожем, в его движениях, в его взгляде, он на долю секунды видел не то. Неправильный угол, под которым повёрнута голова. Слишком быстрое, невозможное движение руки. Взгляд, в котором на мгновение проскальзывала нечеловеческая, холодная, математическая пустота.
Он понял, что они — Внутренние, In-dwellers — не просто существуют в своих «щелях». Они просачиваются. Они влияют. Они здесь, среди нас. Не как захватчики. А как… помехи. Как ошибки в коде.
Он был ранен. Но ранен был не только он. Ранен был весь его мир. И теперь, благодаря своей собственной ране, он видел эти шрамы повсюду.
Он перестал брать дела. Как он мог искать пропавшего человека, когда он видел, как сама реальность расползается по швам?
Он заперся в своей квартире. Он достал карты и дневник Торнтона. Он пытался понять. Не для того, чтобы бороться. А просто чтобы не сойти с ума. Хотя, возможно, было уже поздно.
Он понял, что Торнтон был не просто картографом. Он был стражем. Он не искал эти «щели», чтобы войти в них. Он искал их, чтобы запечатать. Его сложные, безумные чертежи были не картами. Это были… заклинания. Геометрические формулы, которые, будучи нанесены в правильном месте, укрепляли ткань реальности, «зашивали» эти разрывы.
И тот последний чертёж, который он закончил на станции… он не открыл врата.
Он пытался их закрыть. Но он не успел.
Теперь эта задача, это проклятие, перешло к нему. К Д'Амуру.
Он был не детективом. Он стал санитаром. Санитаром реальности, который должен был ставить заплатки на прохудившемся, гниющем теле мироздания.
Он начал свою работу. Он находил места, отмеченные на картах Торнтона. Заброшенные церкви. Старые фабрики. Пустыри.
Он приходил туда, вооружённый не пистолетом, а мелом и линейкой. И, следуя безумным диаграммам, он чертил на стенах, на асфальте, на земле эти невозможные, выворачивающие мозг, узоры.
И это работало.
Когда он заканчивал чертёж, он чувствовал, как пространство в этом месте «затвердевает». Дрожь прекращалась. Ощущение чужого присутствия исчезало.
Он латал мир.
Но с каждым новым «исправленным» разрывом, он платил свою цену.
Каждый начерченный им парадоксальный узор оставлял шрам не только на реальности, но и на его собственном разуме. Он всё глубже погружался в эту чуждую, нечеловеческую логику. Он начинал мыслить этими категориями.
Он спасал мир, но при этом терял себя. Терял свою человечность.
И он знал, что однажды он начертит последнюю линию. И эта линия будет не на стене.
Она будет на его собственной душе.
Глава 4
Годы прошли. Или, может быть, не прошли. Время для Д'Амура потеряло свою линейность. Оно стало похоже на старую, истрёпанную карту, на которой прошлое, настоящее и будущее существовали одновременно, в виде пятен, складок и разрывов.
Он уже не был похож на человека. Он был худ, почти прозрачен. Его глаза, когда-то полные циничной усталости, теперь смотрели на мир с безразличием геолога, изучающего камень. Он редко ел, почти не спал. Единственной его пищей была работа. Его великая, его проклятая работа.
Он исчертил своими меловыми диаграммами весь город. Он запечатал десятки «слабых мест». И с каждым новым запечатанным разрывом, он всё отчётливее понимал чудовищную правду.
Он не выигрывал.
Он не мог выиграть.
Это было всё равно что пытаться вычерпать океан ложкой. На каждую заделанную им «щель» появлялись две новые. Реальность не была просто «ранена». Она была больна. Неизлечимо. Она разлагалась. Процесс был необратим.
Всё, что он делал, — это лишь отсрочка. Он ставил подпорки под рушащееся здание, но само здание было обречено.
Торнтон тоже это понял. В этом и была причина его «исчезновения». Он не сбежал. И его не убили. Он просто… сдался. Он шагнул в один из разрывов, предпочтя быструю аннигиляцию в чуждой геометрии медленному безумию в этой, умирающей.
Д'Амур сидел в своей квартире, которая теперь была похожа не на жилище, а на келью безумного математика. Стены, пол, потолок — всё было покрыто формулами, диаграммами.
Он смотрел на главную карту Торнтона. Карту Нью-Йорка.
И он увидел то, чего не видел раньше.
Все линии, все «щели», которые он запечатывал, — они были не хаотичны. Они сходились. Они, как артерии, вели к одному месту. К сердцу.
К эпицентру болезни.
Это была не заброшенная станция. Не старый склад.
Это был новый, современный, сверкающий небоскрёб, только что построенный в самом центре Манхэттена. Здание, бывшее апофеозом человеческой гордыни, логики, прямой линии.
Но его новое, искажённое зрение видело иную картину.
Он видел, что фундамент этого здания, его стальной каркас, его стеклянный фасад — всё было построено с микроскопическими, но фатальными ошибками. Углы были не совсем прямыми. Линии — не совсем параллельными. Вся его архитектура была бессознательной, но идеальной имитацией той, иной геометрии.
Этот небоскрёб был не зданием.
Это была гигантская, идеально настроенная антенна. Маяк.
Он не просто «пропускал» влияние Внутренних. Он звал их. Он транслировал их присутствие в этот мир, ускоряя его распад.
И Д'Амур понял, что это — конец. Он не мог «запечатать» небоскрёб. Он не мог начертить на нём свой меловой узор.
Борьба была проиграна.
Он сидел в своём кресле несколько дней. Не двигаясь. Он смотрел на карту.
И в его опустошённом, выжженном разуме родилось новое, последнее, самое страшное решение.
Если нельзя заделать дыру, можно сделать её больше. Настолько большой, чтобы она поглотила всё.
Если мир обречён на распад, то, может быть, высший акт милосердия — это ускорить этот процесс? Прекратить агонию.
Он нашёл в записях Торнтона то, что раньше пропускал. Самый сложный, самый опасный, самый главный чертёж. Торнтон пометил его одним словом: «Никогда».
Это была не «заплатка».
Это был ключ.
Формула, которая не запечатывала разрыв, а, наоборот, стабилизировала его, превращая в постоянный, двусторонний портал.
Д'Амур встал. Его движения были спокойными, почти торжественными.
Он собрал свои инструменты. Но на этот раз он взял не мел.
Он взял баллончики с краской.
Ночью он проник в тот самый небоскрёб. Он поднялся на самый верхний, ещё не отделанный этаж.
Весь город лежал под ним, раскинувшись сверкающей, лживой, умирающей паутиной.
Он начал свою работу.
Он рисовал на полу. На стенах. На колоннах. Он создавал свою последнюю, свою самую великую и самую ужасную карту.
Он не просто чертил линии. Он пел. Он издавал горловые, вибрирующие звуки, которые он узнал, изучая дневник Торнтона. Это была акустическая часть уравнения.
Он рисовал и пел, и он чувствовал, как реальность вокруг него начинает дрожать, вибрировать, готовая разорваться.
Он не чувствовал страха. Он чувствовал лишь холодное, отстранённое удовлетворение хирурга, проводящего последнюю, смертельную, но необходимую операцию.
Он заканчивал последнюю линию. Последнюю ноту.
И в этот момент он услышал за спиной шаги.
Он обернулся.
В дверях стояла она. Кёрсти Коттон. Она каким-то образом выследила его. На её лице был ужас.
— Гарри, нет! — закричала она. — Что ты делаешь?!
— Я спасаю нас, — ответил он, и его голос был спокоен. — Я прекращаю боль.
— Это безумие!
— Нет, — он покачал головой. — Безумие — это делать вид, что дом не горит, когда ты чувствуешь запах дыма.
Он повернулся и нанёс последний штрих.
И мир раскололся.
Стены небоскрёба исчезли. Город исчез. Небо исчезло.
Они стояли на площадке, висящей в центре бесконечного, невозможного, чужого пространства.
И со всех сторон, из немыслимых углов, из парадоксальных измерений, к ним начали медленно, с любопытством, приближаться они.
Внутренние.
Десятки. Сотни.
Они были здесь. В нашем мире.
Окончательно.
Д'Амур посмотрел на них. А потом — на искажённое ужасом лицо Кёрсти.
И он не почувствовал ничего.
Его работа была закончена.
Карта была составлена.
Комментариев нет:
Отправить комментарий