Глава 1. Лаборатория безволия (1908–1912)
История Франца Кафки, которую принято подавать под соусом трагического гения и пророка, при ближайшем рассмотрении оказывается клинической картой изощренного эгоцентрика, превратившего свою социальную инвалидность в фетиш. В начале XX века в Праге, в душном гетто немецкоязычной культуры, созревал не мученик, а паразит высшего порядка. Кафка образца 1908–1912 годов — это не затравленный клерк, а высокомерный денди от литературы, который с холодным расчетом выстраивал миф о своей «непригодности к жизни». Он работал в Агентстве по страхованию рабочих от несчастных случаев, был, к слову, отличным юристом и бюрократом, которого ценило начальство, но каждый вечер он возвращался домой, чтобы надеть маску страдальца и начать свой бесконечный ритуал самобичевания, который на деле был формой глубочайшего презрения к окружающему миру.
Его литературный дебют — сборник миниатюр «Созерцание» (Betrachtung), вышедший в конце 1912 года (но датированный 1913-м) в лейпцигском издательстве Эрнста Ровольта, — стал первым актом этой пьесы. Книга, состоящая из крошечных, стерильных фрагментов, была встречена критикой с вежливым недоумением, переходящим в осторожную похвалу. Но Кафке не нужна была похвала. Ему нужно было подтверждение его исключительности, его инаковости. Вся его реакция на публикацию и первые отзывы — это хроника нарциссического ресентимента. Он жаждал славы, но презирал механизмы ее достижения. Он хотел, чтобы мир пал ниц перед его «страданием», но сам мир — живой, потный, настоящий — вызывал у него тошноту.
Макс Брод, этот вечный Санчо Панса при пражском Дон Кихоте, уже тогда начал лепить из Кафки идола. Брод бегал по редакциям, навязывал тексты друга, кричал о «новом Гете». Кафка же наблюдал за этим с брезгливой ухмылкой, притворяясь, что это его не касается. «Макс насилует меня своей активностью», — примерно так можно описать его позицию. Но это была ложь. Кафка жаждал публикации. Когда в 1908 году в журнале «Hyperion» появились его первые отрывки, он с лупой изучал каждый отзыв. И что же писали критики? Они отмечали «странную музыкальность», «хрупкость», «особый взгляд». Для нормального писателя это был бы успех. Для Кафки это было оскорблением.
Он злопыхал на критиков за то, что они смеют судить его. В своих дневниках того времени он с мазохистским наслаждением фиксирует каждое слово непонимания. Когда Роберт Музиль, писатель куда более мощного и здорового интеллекта, написал рецензию на «Созерцание», отметив некоторую манерность и «прециозность» стиля, Кафка был уязвлен. Музиль увидел суть: за внешней скромностью этих текстов скрывается чудовищная претензия. Кафка не описывал мир, он его отрицал. Его проза была безвоздушным пространством, где задыхалось все живое. Музиль вежливо указал на эту искусственность. Кафка же воспринял это как доказательство того, что «сытые» и «здоровые» никогда не поймут его, «святого».
Психологическое состояние Кафки в эти годы — это состояние человека, который объявил войну собственной биологии. Он ненавидел свое тело, свою немощь, свою примитивность. Но эта ненависть была формой самолюбования. Он носился со своей бессонницей, своими головными болями, своим пищеварением как с драгоценностями. «Я состою из литературы», — напишет он позже. Это самая лживая и высокомерная фраза в истории литературы. Человек не может состоять из букв. Человек состоит из плоти и крови. Но Кафка отвергал плоть, потому что плоть связывала его с отцом, с семьей, с жизнью, которая требовала ответственности. Он выбрал роль «вечного сына», вечного ребенка, который не может (и не хочет) стать мужчиной.
Его идеи, заложенные уже в ранних фрагментах, глубоко ошибочны и нежизненны. Кафка проповедует тотальное бессилие. Он утверждает, что Закон недостижим, что вина изначальна, что человек — это насекомое, которое могут раздавить в любой момент. Это философия раба, который даже не пытается восстать, а находит извращенное удовольствие в своем унижении. Он проецировал свой личный невроз — страх перед деспотичным отцом Германом Кафкой — на всю Вселенную. Но Вселенная не была Германом Кафкой. Мир был огромен, сложен и прекрасен. Кафка же, сидя в своей комнате, решил, что мир — это тюрьма, просто потому что у него не хватало духа выйти из квартиры родителей.
В 1912 году происходит событие, которое окончательно вскрывает его паразитическую сущность: встреча с Фелицией Бауэр. Обычная, здоровая, земная девушка из Берлина. Кафка вцепляется в нее как вампир. Он начинает писать ей письма — сотни, тысячи писем. Это был эпистолярный терроризм. Он не любил ее. Он использовал ее как контейнер для слива своих неврозов. Он описывал ей свои страхи, свою никчемность, свои болезни. Зачем? Чтобы она его пожалела? Нет. Чтобы подчинить ее. Чтобы заставить здорового человека жить по законам его патологии.
В ночь с 22 на 23 сентября 1912 года он пишет новеллу «Приговор» (Das Urteil). За одну ночь, на одном дыхании. Это был экстаз. Он чувствовал себя богом. Утром он пришел к сестрам, весь сияющий (насколько Кафка мог сиять), и прочитал им рассказ. Это квинтэссенция его инфантилизма. Но Кафка считал это высшей трагедией.
Когда «Приговор» был опубликован в ежегоднике «Аркадия» (1913), Кафка снова жадно ловил отзывы. И снова он был недоволен. Ему казалось, что никто не видит той «грязи» и той «святости», которую он туда вложил. Он злопыхал на Брода за то, что тот пытался толковать рассказ позитивно. Брод видел в этом литературу, Кафка — ритуал. «Я пишу не для того, чтобы публиковаться, а чтобы не сойти с ума», — говорил он. Это тоже было позой. Если бы он не хотел публиковаться, он бы сжег рукописи (как грозился, но не делал до самого конца). Он хотел славы, но славы особой — славы мученика, которого никто не достоин.
Ресентимент Кафки — это ресентимент, который чувствует себя выше жизни, потому что он не живет. «Лучше всего я пишу, когда я умираю», — эта мысль проходит красной нитью через его дневники. Он культивировал в себе смерть. Он презирал своих коллег по офису за их витальность, за их шутки, за их пиво и сосиски. Он смотрел на них как на скот. «Они живут, они не знают», — думал он. А что знал он? Он знал только страх.
Критики при жизни, даже самые благожелательные, интуитивно чувствовали эту мертвечину. Они писали о «холоде», о «странной логике сновидений». Кафка воспринимал это как упрек. Он хотел, чтобы его мир признали единственно реальным. Он хотел навязать свое искаженное зрение всему человечеству. И, надо признать, ему это удалось — но уже посмертно. При жизни же он оставался капризным ипохондриком, который шантажировал окружающих своей «тонкой душевной организацией».
Его идеи отрицают развитие. У Кафки нет выхода. Герой всегда виноват, дверь всегда закрыта. Это тупик. Это философия, которая оправдывает бездействие. «Зачем что-то делать, если Суд уже идет?» — спрашивает Кафка. Это очень удобная позиция для человека, который боится ответственности. Он подменил реальные социальные и экзистенциальные проблемы мистическим туманом. Он не боролся с системой, он не боролся с отцом, он не боролся за женщину. Он просто сидел и записывал, как его «грызут собаки».
В конце 1912 года вышла его первая книга «Созерцание». Тираж был мизерным — 800 экземпляров. Продавалась она плохо. Кафка, узнав об этом, сделал вид, что ему все равно. «Мои книги — это я сам, а я никому не нужен», — написал он в дневнике. В этом сквозит колоссальная гордыня. Он приравнивал себя к священному тексту, который толпа не способна прочесть. Он упивался своей неудачей, превращая ее в знак качества. «Если меня не читают, значит, я слишком велик».
Таким образом, в начале своего пути Франц Кафка предстает не как жертва эпохи, а как ее самый ядовитый продукт. Он впитал в себя декаданс, но лишил его эстетического наслаждения, оставив только голую нервозность. Он создал литературу отказа, литературу импотенции. И его злоба на критиков и читателей была злобой человека, который предлагает вам разделить с ним его болезнь, а вы, по своей наивности, пытаетесь найти в этом красоту. Он не хотел быть понятым, он хотел быть оплаканным. Впереди были «Превращение» и «Процесс», где этот эгоизм достигнет уже поистине космических масштабов, превратив личный невроз в универсальный закон абсурда.
Глава 2. Жук в человеческой шкуре (1912–1914)
Осенью 1912 года, сразу после написания «Приговора», Кафку охватывает творческая лихорадка, которая приведет к появлению самого известного и самого отвратительного его текста — «Превращения» (Die Verwandlung). История коммивояжера Замзы, проснувшегося в облике гигантского насекомого, стала визитной карточкой Кафки. Литературоведы десятилетиями ищут в этой новелле глубокие метафоры: отчуждение при капитализме, трагедия инаковости, бунт против семьи. Но если отбросить интеллектуальные наслоения и посмотреть на текст глазами психиатра (или просто здравого человека), мы увидим акт грандиозного инфантильного шантажа. Превращение Грегора — это не трагедия, это исполнение желания. Замза (читай: Кафка) ненавидит свою работу, ненавидит свою роль кормильца семьи, но у него нет смелости просто уволиться и послать всех к черту. И тогда он придумывает гениальный ход: он заболевает. Но не просто гриппом, а болезнью, которая делает его абсолютно бесполезным и одновременно — центром внимания. Став жуком, он освобождается от ответственности. Теперь он может ползать по потолку, пачкать стены и требовать, чтобы его кормили гнильем. Это мечта паразита: быть мерзким, но неприкасаемым.
Кафка работал над «Превращением» мучительно, с перерывами, и постоянно жаловался в письмах к Фелиции Бауэр. Эти письма (1912–1913 годы) — документ чудовищного психологического насилия. Кафка буквально высасывал из Фелиции жизнь. Он требовал от нее писем каждый день, а если она молчала, устраивал истерики на бумаге, полные яда и самоуничижения, которое ранило больнее прямой агрессии. «Я ничтожество, я не достоин тебя, брось меня», — писал он, прекрасно зная, что добрая и ответственная Фелиция бросится его утешать. Он играл с ней, как кошка с мышью. Когда она предлагала приехать или предлагала брак, он тут же отступал, выставляя вперед свои болезни, свою «непригодность к браку». «Я не могу жить с людьми, я ненавижу все, что не относится к литературе», — заявлял он. Зачем тогда он мучил эту женщину? Потому что ему нужна была муза-жертва. Ему нужно было чувствовать власть хоть над каким-то живым существом.
В 1913 году он публикует сборник «Кочегар» (первая глава будущего романа «Америка»). Критика приняла его тепло. Теодор Фонтане (сын) даже вручил Кафке премию имени Фонтане (точнее, премию присудили Карлу Штернхейму, а тот передал ее Кафке из жалости). Как отреагировал Кафка? С высокомерным безразличием. Он не поехал на вручение. Он послал Брода. Деньги он, конечно, взял (они были нужны, чтобы откупиться от родителей), но саму награду воспринял как недоразумение. «Они награждают меня за то, что я описал страдания, но они не понимают, что страдание — это единственное, что у меня есть», — злопыхал он в дневнике. Он презирал литературный истеблишмент, считая его сборищем пустых болтунов.
Но вершиной его больной фантазии стала новелла «В исправительной колонии» (In der Strafkolonie), написанная в 1914 году. Этот текст вызывает физиологическое отвращение. Машина, которая медленно вырезает приговор на теле осужденного, пока тот не умрет в муках экстаза, — это не пророчество о концлагерях, как принято считать. Это сексуальная фантазия мазохиста. Кафка описывает процесс пытки с такой любовной детализацией, с таким сладострастием, что становится страшно за психику автора. Он наслаждается болью. Он отождествляет себя и с жертвой, и с палачом (Офицером), и с наблюдателем (Путешественником). Офицер, который ложится под машину сам, когда понимает, что старый порядок рухнул, — это идеал Кафки: умереть ради Закона, даже если этот Закон абсурден и жесток.
Когда Кафка читал «В исправительной колонии» вслух своим друзьям в Мюнхене в 1916 году (публичные чтения были редким исключением), несколько дам упали в обморок. Кафка был доволен. Он записал в дневнике, что чтение прошло «с успехом». Успех для него измерялся не аплодисментами, а ужасом аудитории. Ему нравилось пугать сытых бюргеров своими кошмарами. Это была его месть миру здоровья: «Вы думаете, жизнь прекрасна? Посмотрите, как из человека делают фарш во имя этой вашей справедливости».
В 1914 году происходит разрыв помолвки с Фелицией Бауэр. Это событие вошло в историю как «Трибунал в отеле Асканишер Хоф». Кафка, Фелиция, ее подруга Грета Блох (с которой Кафка, кстати, вел двусмысленную переписку за спиной невесты) и Эрнст Вайс собрались в номере берлинского отеля. Фелиция предъявила Кафке его письма, полные нытья и отговорок. Кафка сидел и молчал. Он не оправдывался. Он чувствовал себя подсудимым. И это чувство ему... нравилось. Он превратил банальную сцену разрыва в экзистенциальный суд. Позже он напишет в дневнике: «Я был связан, как преступник. Если бы меня отвели на эшафот, я бы пошел». Он снова упивался ролью жертвы. На самом деле он просто струсил. Он боялся брака, боялся ответственности. Но вместо того, чтобы честно сказать: «Я не люблю тебя», он устроил спектакль, где выставил себя проклятым поэтом, не созданным для земного счастья.
Начало Первой мировой войны в августе 1914 года Кафка встретил безразлично, поскольку был ущербен и не подлежал призыву. Он испытал облегчение, смешанное с чувством неполноценности. Он ненавидел «патриотический угар» толпы. Он смотрел на солдат как на идиотов, идущих на убой. Его пацифизм был не идейным (как у Ромена Роллана), а физиологическим.
В 1915 году ему присуждают премию Фонтане за «Кочегара». Но радости нет. «Я принимаю деньги, как нищий принимает милостыню», — пишет он. Он презирает жюри, презирает публику. Его высокомерие растет пропорционально его изоляции. Он начинает работу над «Процессом» (Der Process).
«Процесс» — это магнум опус его паранойи. Йозеф К., арестованный без вины, — это сам Кафка, который чувствует вину за сам факт своего существования. Роман гениален по форме, но патологичен по сути. Кафка утверждает, что невиновных нет. Что Закон — это не справедливость, а иррациональная сила, которая перемалывает человека просто так. Это глубоко ошибочная, вредная идея. Она разоружает человека перед лицом зла. Если Суд недоступен, если адвокаты — мошенники, если судьи — развратные старики, то зачем бороться? Йозеф К. в конце концов позволяет себя зарезать «как собаку». Кафка учит покорности. Он эстетизирует безволие.
В жизни Кафка в этот период (1914–1915) мечется. Он снимает комнату отдельно от родителей, пытаясь жить самостоятельно, но каждый вечер ходит к ним ужинать. Он не может оторваться от пуповины. Он жалуется на шум. Соседи шумят, дети плачут, трамваи гремят. Кафке нужна абсолютная тишина, как в могиле. Он пишет по ночам, истощая свой организм. Родители смотрели на него с ужасом и непониманием. Отец, Герман Кафка, тот самый «тиран», на самом деле был просто грубоватым, витальным мужчиной, который хотел, чтобы сын был нормальным. Но Кафка демонизировал отца. В знаменитом «Письме отцу» (которое он так и не отправил, что тоже показательно — трусость!) он обвиняет Германа во всех своих бедах. «Ты сломал меня», — пишет 36-летний мужчина. Это инфантилизм высшей пробы. Кафка не мог простить отцу того, что тот был живым, громким и успешным, в то время как Франц был тихим, слабым и «гениальным».
Отношение Кафки к женщинам в этот период (Грета Блох, попытки возобновить отношения с Фелицией) пронизано страхом и отвращением к телесности. Он описывает секс как «наказание за счастье быть вместе». Для него коитус — это грязь. Он идеализирует женщин на расстоянии, но при сближении испытывает тошноту. Это не аскетизм святого, это невроз импотента (психологического). Он сублимирует свою энергию в письмо, превращая свои комплексы в литературу.
Критики, читавшие «Превращение» (опубликовано в 1915 году), были шокированы. Некоторые называли это «отвратительной фантазией». Кафка злопыхал: «Они видят только жука, но не видят трагедии духа». Он требовал, чтобы на обложке книги не рисовали насекомое. «Насекомое само по себе не может быть изображено», — писал он издателю Курту Вольфу. Он хотел, чтобы читатель почувствовал ужас изнутри, а не снаружи. Он хотел заразить читателя своим кошмаром.
Идеи Кафки этого периода нежизненны, потому что они отрицают возможность диалога. Герои Кафки говорят, но не слышат друг друга. Это мир монологов. Мир, где каждый заперт в своей камере-одиночке. Кафка проецировал свою неспособность к коммуникации на все человечество. Но человечество живет, общается, любит и строит. Кафка же сидел в своей норе и шипел, что все это — иллюзия, а реален только Суд и Приговор.
К концу 1915 года Кафка окончательно оформился как певец абсурда. Но этот абсурд был не философским открытием (как у Камю позже), а личным убежищем. Кафка спрятался в абсурде, чтобы не отвечать на вопросы жизни. «Если мир бессмыслен, то с меня взятки гладки», — такова его логика. Он создал идеальное алиби для своего бездействия. И он презирал всех, кто пытался найти в этом мире смысл, называя их наивными дураками. Его высокомерие было броней, под которой скрывался дрожащий, испуганный ребенок, который так и не вырос, а просто постарел и научился описывать свои страхи.
Глава 3. Туберкулез как алиби (1916–1917)
Период с 1916 по 1917 год стал для Франца Кафки временем парадоксального расцвета и начала конца. Европа погрязла в позиционной войне, а Кафка нашел свое убежище в крошечном домике на Золотом переулке в Пражском Граде. Этот домик, больше похожий на скворечник, сняла для него его сестра Оттла, единственный человек в семье, которого он не демонизировал и не использовал (хотя и ее доброту он принимал как должное). Здесь, вдали от шума родительской квартиры, Кафка пережил творческий взрыв. Он пишет рассказы, вошедшие в сборник «Сельский врач». Но этот взрыв был похож на агонию. Тексты, рождавшиеся в этой келье, пропитаны уже не просто страхом, а сюрреалистическим бредом. «Сельский врач» — это галлюцинация. Лошади вылезают из свинарника, у пациента в ране копошатся черви величиной с мизинец. Это не метафоры. Это слепок сознания человека, который теряет связь с реальностью.
Психологическое состояние Кафки в Золотом переулке — это эйфория отшельника, смешанная с ипохондрией. Он счастлив, потому что одинок. Он гуляет по ночной Праге, чувствуя себя призраком, которому позволено наблюдать за жизнью спящих бюргеров. Он пишет Фелиции Бауэр (да, он снова начал писать ей, возобновив этот мазохистский роман), что он наконец-то нашел свой ритм. Но ритм этот был ритмом болезни. Кафка описывает свое состояние как «охоту за привидениями». Он ловит образы, которые всплывают из глубин его подсознания, и фиксирует их с педантичностью клерка.
Летом 1917 года происходит вторая помолвка с Фелицией. Это был акт чистого безумия. Кафка, который панически боялся брака, вдруг снова предлагает руку и сердце. Зачем? Чтобы доказать себе, что он нормальный? Или чтобы снова устроить себе пытку? Скорее второе. Он едет к Фелиции в Берлин, они официально объявляют о помолвке, ходят по родственникам. Кафка описывает это в дневнике как визит в ад. Он чувствует себя арестантом, которого ведут в кандалах. Он ненавидит мебель, которую они выбирают, ненавидит планы на будущее. «Я не создан для брака, я создан для литературы», — твердит он. Но он не разрывает помолвку. Он мазохист (и неизбежно садист) и раб (с комплексом власти хоть над кем-то).
И судьба вмешивается. В августе 1917 года у Кафки идет горлом кровь. Диагноз: туберкулез легких. Для любого человека это трагедия. Для Кафки это... облегчение. Он называет болезнь «счастьем». Туберкулез становится его легальным алиби. Теперь он может официально разорвать помолвку. «Я болен, я заразен, я не могу жениться», — пишет он Фелиции. В этом отказе сквозит скрытое торжество. Он победил. Его тело (которое он ненавидел) спасло его дух. Он сбежал от ответственности, прикрывшись окровавленным платком. Это чудовищный эгоизм. Он не думал о Фелиции, которая любила его и была готова ухаживать за ним. Он думал только о том, что теперь его никто не тронет. Он получил официальный статус «нежильца», который давал ему право на абсолютную свободу от социальных обязательств.
Осенью 1917 года он уезжает в деревню Цюрау (ныне Сиржем), к сестре Оттле, чтобы поправить здоровье. Этот период (восемь месяцев) он назовет самым счастливым в своей жизни. Почему? Потому что там он не писал художественной прозы. Он писал афоризмы (знаменитые «Афоризмы из Цюрау»). Он философствовал. Он играл с местными детьми, копался в огороде, наблюдал за животными. Ему нравилось быть паразитом.
Но его мудрость в афоризмах — это мудрость гностика, ненавидящего материю. «Есть цель, но нет пути; то, что мы называем путем, — это промедление». «Истинный путь идет по канату, который натянут не высоко, а над самой землей. Он предназначен, кажется, больше для того, чтобы о него спотыкаться, чем для того, чтобы по нему идти». Эти фразы полны яда ресентимента. Кафка отрицает возможность прогресса, возможность спасения через действие. Он утверждает, что мир — это ошибка Бога, «плохое настроение» Демиурга. Это философия тотального отрицания. Она глубоко ошибочна, потому что лишает человека надежды. Кафка проецирует свою легочную недостаточность на космос: ему трудно дышать, значит, и Вселенная задыхается.
В Цюрау он окончательно разрывает с Фелицией. В декабре 1917 года она приезжает к нему. Они гуляют по полям. Кафка холоден и отстранен. Он говорит ей, что его болезнь — это символ их несовместимости. Что он — «духовный», а она — «земная». Это высокомерие аскета, который презирает жизнь за то, что она теплая и пахнет молоком. Фелиция уезжает в слезах. Кафка возвращается в свою комнату и чувствует облегчение. Он снова один. Он снова принадлежит только своим демонам.
В этот период он много читает Кьеркегора. Датский философ становится его духовным братом. Кьеркегор тоже разорвал помолвку ради «высшей цели», тоже мучился комплексом вины перед отцом. Кафка видит в этом оправдание своего поведения. «Я не подлец, я — религиозный мыслитель», — убеждает он себя. Но Кьеркегор пришел к Богу. Кафка пришел к Ничто. Его мистика — это мистика пустоты. В его мире есть Закон, но нет Законодателя. Есть вина, но нет Искупления. Это «теология без Бога», как назовут это позже критики.
В 1919 году выходит сборник «Сельский врач». Посвящение — отцу. Это еще один жест мазохизма. Отец, получив книгу, даже не открыл ее. Сказал: «Положи на тумбочку». Кафка был раздавлен, но и удовлетворен. Сценарий подтвердился: отец — бесчувственный тиран, сын — непонятый гений. Кафка нуждался в этом отвержении, чтобы писать. Если бы отец обнял его и сказал: «Молодец, сынок», Кафка бы перестал быть Кафкой. Ему нужно было сопротивление материала.
Критика на «Сельского врача» была смешанной. Курт Тухольский, всегда проницательный, написал: «Эта книга не для всех. Это искусство для художников». Он имел в виду, что тексты не имеют социальной ценности. Кафка, прочитав это, ухмыльнулся. Он считал, что его искусство — это зеркало мира. «Я — самый типичный человек Запада», — писал он. Он считал свой невроз универсальной нормой. Он навязывал человечеству свою болезнь как единственно возможный способ существования.
Нежизненность идей Кафки в рассказах этого периода («Отчет для академии», «Шакалы и арабы») бросается в глаза. Обезьяна, которая становится человеком, чтобы найти выход, находит лишь выход в мюзик-холл. Свободы нет, есть только дрессировка. Это взгляд на цивилизацию как на насилие. Кафка отрицает культуру как благо. Для него культура — это клетка, просто более комфортная. Это нигилизм. Кафка не верит в человека. Он видит в нем только напуганное животное, которое научилось носить штаны и пить шнапс.
К 1918 году, когда война закончилась и распалась Австро-Венгрия, Кафка оказался гражданином новой Чехословакии. Но он не чувствовал радости освобождения. Для него смена флагов ничего не значила. Бюрократия осталась той же, только вывески сменились. Он продолжал ходить в свое Агентство, писать отчеты и ненавидеть службу.
Болезнь прогрессировала. Кафка все чаще брал больничные. Он превратился в профессионального пациента. Санатории стали его вторым домом. Там, среди умирающих, он чувствовал себя своим. Там не нужно было притворяться здоровым. Там можно было целыми днями лежать в шезлонге, закутанным в плед, и смотреть на горы. Это была идеальная жизнь для него: пассивное созерцание угасания. Он вел дневники, в которых скрупулезно описывал свои симптомы: кашель, потливость, температуру. Это был нарциссизм распада. Он любил свою болезнь, потому что она делала его особенным.
В этот период Кафка окончательно формулирует свою философию письма как молитвы. «Писательство — это форма молитвы», — говорит он. Но кому он молится? Он молится своим демонам. Он вызывает их на бумагу, чтобы заклинуть. Но демоны не уходят. Они становятся сильнее. Тексты Кафки — это не экзорцизм, это кормление демонов. Он скармливает им свою жизнь, жизнь Фелиции, жизнь своих родителей. И демоны требуют все больше.
Критики при жизни не понимали масштаба этого саморазрушения. Они видели «странного пражского писателя», «мастера малой формы». Они не видели, что перед ними — черная дыра, которая засасывает в себя свет. Кафка знал это. И злопыхал на них за их слепоту. «Они думают, я пишу рассказы. Я пишу свой приговор», — думал он. И он был прав. Он сам вынес себе приговор и сам привел его в исполнение, превратив свою жизнь в литературу, а литературу — в эпитафию.
Глава 4. Замок из песка и крови (1919–1920)
После краха отношений с Фелицией Бауэр и окончательного утверждения в статусе «официально больного», Кафка погрузился в состояние мрачной апатии, которую он сам называл «ледяным спокойствием». Но весной 1920 года этот лед был взломан появлением Милены Есенской. Она была полной противоположностью Фелиции: живая, страстная, интеллектуальная, чешка, аристократка духа, да еще и замужем (за Эрнстом Полаком, венским литературным критиком). Милена перевела рассказ Кафки «Кочегар» на чешский и написала ему. Так начался самый интенсивный, самый болезненный и самый показательный роман в жизни Кафки — роман в письмах, где физическое присутствие было сведено к минимуму, а эмоциональный вампиризм достиг максимума.
Кафка влюбился не в Милену, а в ее образ, который он сам сконструировал. В письмах к ней (а это шедевры эпистолярного жанра, полные страсти и отчаяния) он предстает человеком без кожи. Он доверяет ей свои самые темные страхи. Он пишет ей о своем теле, о своем страхе перед жизнью. «Ты — нож, которым я копаюсь в себе», — пишет он. Красивая метафора, но жуткая по сути. Он использует живую женщину как хирургический инструмент для своего самоанализа. Он требует от нее абсолютного понимания, абсолютного слияния, полного вампиризма.
Когда они наконец встречаются в Вене (всего на четыре дня) и в Гмюнде (на день), Кафка счастлив и несчастен одновременно. Он видит перед собой реальную женщину — сильную, курящую, с проблемами в браке, с финансовыми трудностями. Милена готова уйти от мужа ради Кафки. И тут срабатывает привычный механизм: Кафка пугается. Он начинает искать поводы для отступления. Он снова выставляет вперед свою болезнь, свою несостоятельность. Он пишет ей: «Мы не можем быть вместе, потому что ты — жизнь, а я — смерть». Это красивая поза, но за ней скрывается трусость. Кафка не хочет брать ответственность за чужую судьбу. Ему удобно любить Милену на расстоянии, в письмах, где он может быть красноречивым и трагичным. В жизни же он — больной, кашляющий клерк, который боится портье в отеле и стесняется своего тела.
Милена, женщина проницательная, очень быстро поняла, с кем имеет дело. В письмах к Максу Броду она дает, пожалуй, самую точную характеристику Кафки: «Он абсолютно не способен ко лжи, но и не способен к жизни. У него нет защитного панциря. Он голый среди одетых». Она видела его беспомощность, но она видела и его чудовищный эгоцентризм. Кафка требовал, чтобы мир вращался вокруг его страха. Он превратил свой страх в культ. Милена пыталась его спасти, вытащить в реальность, но он сопротивлялся. «Оставь меня в моем страхе, это единственное, что у меня есть», — умолял он.
В 1920 году, параллельно с романом с Миленой, Кафка пишет роман «Замок» (Das Schloss). Это вершина его творчества и вершина его отчаяния. Землемер К. пытается попасть в Замок, но не может. Он бьется головой о стену бюрократии, абсурда, недомолвок. Замок недостижим. Властители Замка (Кламм и другие) — это гротескные проекции отца и Бога. Они всемогущи и недосягаемы. Землемер К. унижается, хитрит, ищет лазейки, но все тщетно.
Ошибочность идеи «Замка» в том, что Кафка постулирует невозможность Благодати. Человек брошен в мир, где нет правил, или правила неизвестны. Это теология отчаяния. Кафка описывает мир как адскую канцелярию. Но этот ад он носит в себе. Он проецирует свою неспособность установить контакт с людьми (с отцом, с женщинами) на метафизический уровень. Если я не могу поговорить с отцом, значит, человек не может поговорить с Богом. Это логическая ошибка, рожденная неврозом.
Критики при жизни почти не знали о «Замке» (он не был закончен и опубликован), но те фрагменты, что Кафка читал друзьям, вызывали смех. Да, смех! Кафка сам смеялся, когда читал свои кошмары. Для него это было комедией. Комедией абсурда. Он видел смешное в том, как человек суетится перед лицом Вечности. Но это был черный юмор висельника. Кафка смеялся над тщетностью человеческих усилий. «Смотрите, какие они смешные, эти люди, они думают, что могут чего-то добиться», — думал он.
Разрыв с Миленой в конце 1920 года был неизбежен. Кафка сам его спровоцировал. Он начал писать ей, что их переписка — это «общение призраков», что они пьют кровь друг друга. Он попросил ее не писать. «И не пиши, и не молчи», — вот его шизофреническая просьба. Милена, измученная его капризами, отступила. Она поняла, что спасать некого. Там, внутри Кафки, нет личности, которую можно спасти. Там только демоны и страх.
Психологическое состояние Кафки после разрыва с Миленой — это выжженная земля. Он перестал писать художественную прозу на полтора года. Он погрузился в свою болезнь. Туберкулез прогрессировал. Кафка воспринимал это с мрачным удовлетворением. «Голова назначила свидание легким», — писал он. Он считал, что болезнь — это психосоматика, что это его мозг решил убить тело, чтобы избавиться от бремени жизни.
В этот период (1920–1921) он сближается с Густавом Яноухом, молодым поэтом, который записывает их беседы («Разговоры с Кафкой»). Он говорит о грядущих катастрофах, о тоталитаризме, о дегуманизации. Но откуда это знание? Не из анализа политики (он газеты читал редко), а из анализа собственной души. Он видел в себе зародыш тоталитаризма. Его собственный внутренний мир был тоталитарным государством, где страх правил бал. Он просто экстраполировал свой внутренний ад на внешний мир.
Ресентимент Кафки в эти годы становится тихим, почти незаметным. Он больше не злопыхает открыто. Он считает, что находится в другом измерении. Он смотрит на здоровых людей как на инопланетян. «Они живут в счастье, потому что они слепы», — думает он. Он же «зрячий», и его зрение — это проклятие. Это позиция гностика, который презирает тварный мир.
Нежизненность идей Кафки в том, что он отказался от борьбы. В «Замке» К. умирает от истощения (в черновиках), так и не получив разрешения на жительство. Это символ судьбы самого Кафки. Он не жил, он ждал разрешения на жизнь. Разрешения от отца, от Бога, от женщин. Но разрешение не пришло, потому что его не нужно ждать, его нужно брать. Кафка не умел брать. Он умел только просить и уходить, хлопнув дверью (тихонько).
К 1921 году Кафка передает все свои дневники Милене. Это жест доверия, но и жест перекладывания ответственности. «Вот моя душа, делай с ней что хочешь». Милена сохранила их, и благодаря ей мы, увы, знаем Кафку.
В этот период он пишет рассказ «Голодарь» (Ein Hungerkünstler). Это автопортрет. Голодарь сидит в клетке и голодает на потеху публике. Он делает это не ради искусства, а потому что... не нашел пищи, которая пришлась бы ему по вкусу. «Если бы я нашел такую пищу, я бы набил себе брюхо, как и все вы», — признается он перед смертью. Кафка говорит: моя духовность, мой аскетизм — это не выбор, это вынужденность. Я не нашел в жизни ничего вкусного. Я болен анорексией жизни. Это демифологизация самого себя. Кафка признает, что его «святость» — это просто отсутствие аппетита к реальности.
Таким образом, к 1922 году Франц Кафка пришел к полному банкротству своих жизненных стратегий. Он потерял женщин, здоровье, иллюзии. У него осталась только литература, но и она казалась ему «наградой за служение дьяволу». Он хотел сжечь свои рукописи (поручил это Броду), потому что понимал: эти тексты — яд. Они заразны. Они транслируют отчаяние. Но в глубине души он надеялся, что Брод их не сожжет. Его тщеславие было живо даже на пороге смерти. И в этом последнем желании он был, наконец, не насекомым.
Глава 5. Последняя вспышка (1923–1924)
Лето 1923 года стало для Кафки временем последнего, отчаянного рывка к жизни. На балтийском курорте Мюриц, куда он приехал в сопровождении сестры, он встретил Дору Диамант. Ей было 25 (по другим данным 19-20), ему 40. Дора не знала, кто такой Кафка-писатель. Она увидела в нем просто больного, которому нужна забота. И Кафка, впервые в жизни, доверился женщине без всяких условий, без эпистолярных истерик и интеллектуального шантажа.
В сентябре 1923 года Кафка совершает поступок, на который не решался всю жизнь: он переезжает в Берлин, чтобы жить с Дорой. Он рвет пуповину с Прагой, с родителями, с офисом (он ушел на пенсию по инвалидности). Берлин 1923 года — это ад. Гиперинфляция, голод, нищета, политические беспорядки. Буханка хлеба стоит миллиарды марок. Но Кафка счастлив. Впервые он живет не как паразит. Они снимают две крошечные комнаты в пригороде. Денег нет, тепла нет, еды мало. Но Кафка пишет Броду: «Демоны покинули меня». Это была, конечно, иллюзия. Демоны просто затаились, ожидая финала. Но на несколько месяцев Кафка почувствовал себя обычным мужчиной, у которого есть дом и женщина.
Психологическое состояние Кафки в Берлине — это эйфория обреченного. Он знает, что умирает. Его гортань поражена туберкулезом, он уже с трудом говорит, с трудом глотает. Но он пытается жить «нормально». Он ходит на лекции в Академию иудаики (Hochschule für die Wissenschaft des Judentums), мечтает открыть ресторанчик в пока еще не оккупированной Палестине, где Дора будет поварихой, а он официантом. Эта мечта о Палестине — утопия, эскапизм. Кафка, который не может пройти сто метров без одышки, мечтает о тяжелом труде в Палестинском Государстве. Это показывает, насколько он оторван от реальности. Но эта мечта греет его. Она дает ему цель, пусть и недостижимую.
В Берлине он пишет рассказ «Нора» (Der Bau). Это исповедь существа (крота? барсука?), которое строит идеальное подземное убежище. Существо одержимо безопасностью. Оно постоянно перестраивает ходы, проверяет запасы, прислушивается к шорохам. «Нора» — это метафора внутреннего мира Кафки. Он всю жизнь строил нору из слов, чтобы спрятаться от мира. Но в норе нет покоя. В конце рассказа существо слышит таинственный свист. Враг приближается. Враг — это смерть. Кафка понимает, что никакая литература, никакая «нора» не спасет его от уничтожения. Этот рассказ — признание поражения. Все его усилия по созданию неприступной крепости эго оказались тщетными.
Зимой 1923–1924 годов состояние Кафки резко ухудшается. Инфляция в Берлине делает жизнь невозможной. Родственники (дядя Зигфрид) настаивают на возвращении в Прагу. Кафка сопротивляется. Возвращение в Прагу для него — это поражение, это возвращение в тюрьму. Но тело диктует свои условия. В марте 1924 года Брод увозит полуживого Кафку обратно к родителям. Кафка воспринимает это как крах. «Попытка побега не удалась», — мог бы написать он.
В Праге он проводит несколько недель, окруженный заботой тех, от кого бежал всю жизнь. Затем его перевозят в санаторий Винервальд, потом в клинику доктора Хоффмана в Кирлинге под Веной. Здесь разворачивается последний акт трагедии. Туберкулез гортани — это страшная смерть. Человек умирает от голода и жажды, потому что не может глотать. Кафка испытывает адские боли. Он общается записками.
Но и здесь прорывается его натура. Он правит корректуру сборника «Голодарь». Он вычитывает гранки с педантичностью маньяка. Умирая, он спорит о запятых. Это героизм? Или это одержимость? Для Кафки текст был важнее жизни до самого последнего вздоха. Он хотел, чтобы его последняя книга была идеальной. Он редактировал свою эпитафию.
Кафка умер 3 июня 1924 года. Смерть была мучительной.
Сразу после смерти начался процесс канонизации. Макс Брод, нарушив завещание друга (о, святое предательство!), начал публиковать романы. «Процесс» (1925), «Замок» (1926), «Америка» (1927). Он описал кошмар с точностью бухгалтера. «Не будьте как я», — кричит каждая его строчка. Его идеи о Боге профанны, потому что они основаны на детской обиде. «Бог не дал мне конфету, значит, Бог плохой». Кафка судит Вселенную по меркам своего комфорта. Это теология капризного ребенка.
Дора Диамант пережила его на много лет.
Глава 6. Кафка как индустрия (1925 — Вечность)
Смерть Франца Кафки 3 июня 1924 года стала не концом, а началом его настоящей, гротескной жизни в качестве культурного фетиша. Человек, который завещал сжечь свои творения, чтобы исчезнуть бесследно, превратился в вездесущий призрак, в бренд, в туристическую приманку. И архитектором этого превращения стал его лучший друг, его душеприказчик и его главный «предатель» — Макс Брод.
Брод, сам писатель средней руки (плодовитый, успешный, но безнадежно второстепенный), совершил акт, который до сих пор вызывает споры этиков и литературоведов. Он проигнорировал последнюю волю умирающего. Кафка написал ему: «Милый Макс, моя последняя просьба: все, что останется после меня... в виде дневников, рукописей, писем, чужих и моих собственных, рисунков и так далее, сожги, не читая, до последнего листка». Яснее не скажешь. Но Брод решил иначе. Брод назначил себя опекуном кафкианского наследия. Он стал жрецом культа, который сам же и создал.
В 1925 году выходит «Процесс». В 1926-м — «Замок». В 1927-м — «Америка». Брод не просто издал рукописи; он их отредактировал. Он дал названия романам (у Кафки они часто были безымянными или имели рабочие заголовки). Он расставил главы в «Процессе» по своему усмотрению (споры о правильном порядке идут до сих пор). Он «причесал» стиль, убрав некоторые диалектизмы и странности пунктуации. Брод создал «читабельного» Кафку. Он упаковал хаос в переплет.
Реакция литературного мира была замедленной, но мощной. Сначала Кафку оценили сюрреалисты и экзистенциалисты во Франции (Камю, Сартр). Они увидели в нем своего предтечу. И это была правда, потому что ничего мерзее «французской мысли» не было. Потом, после Второй мировой войны, Кафку провозгласили ще и реалистом.
В 1939 году, когда нацисты вошли в Прагу, Брод успел бежать в пока еще свободную Палестину последним поездом. В чемодане он вез рукописи Кафки. Но дальнейшая судьба архива превратилась в судебный фарс, достойный пера самого Франца. Брод умер в 1968 году, завещав архив своей секретарше (и, возможно, любовнице) Эстер Хоффе. Эстер, дама предприимчивая, начала продавать рукописи по частям. В 1988 году она продала рукопись «Процесса» на аукционе за 2 миллиона долларов. Кафка неплохо продавался.
После смерти Эстер в 2007 году началась битва за остатки архива между ее дочерьми и израильской автономией на Пелестинской земле. Автономия утверждала, что рукописи Кафки — это национальное достояние. Наследницы Хоффе утверждали, что это частная собственность. Суды длились годами. Вскрывались банковские ячейки в Цюрихе и Тель-Авиве, где рукописи гнили в сырости и соседстве с кошачьим кормом (буквально!). Это был настоящий «Процесс». Его тексты стали объектом дележа жадных старух и бюрократов. В итоге суд постановил передать архив библиотеке. Справедливость восторжествовала? Возможно. Кафка снова оказался в руках Закона, который он так боялся.
Критика второй половины XX века и начала XXI века начала переосмысливать Кафку. Появились голоса, утверждающие, что мы читаем его неправильно. Ошибочность заключается в том, что мы принимаем его невроз за философию. Мы думаем, что он открыл универсальные законы бытия, а он лишь описал свою личную патологию. Мир не абсурден сам по себе; абсурдным его делает взгляд человека, который потерял Бога и связь с людьми. Кафка навязал свои очки с треснувшими линзами: «О, как страшен мир!..». Но мир страшен только через эти очки.
Ресентимент Кафки, его обида на жизнь, продолжает жить в его фанатах. Есть целый тип людей — «кафкианцы». Это молодые (и не очень) интеллектуалы, которые гордятся своей неприспособленностью к жизни. Они цитируют дневники Кафки, жалуются на «систему», на родителей, на непонимание. Они используют Кафку как щит. «Я не неудачник, я — как Кафка». Это иллюзия.
Сегодня, в эпоху интернета, Кафка стал мемом. «Это какой-то Кафка», — говорят люди, когда сталкиваются с бюрократией в ЖЭКе или глюком в приложении. Имя писателя стало нарицательным, означающим любую глупость и неудачу. Кафка стал синонимом плохого сервиса.
Афразийские религиозные мыслители видят в нем искателя Бога (хотя он нашел только Пустоту). Кафка стал зеркалом, в котором каждый видит то, что хочет. Но если всмотреться в это зеркало честно, мы увидим там лицо очень больного, очень эгоистичного и очень несчастного человека, который так и не смог повзрослеть.
В конечном счете, история Франца Кафки — это история о том, как слабость может стать силой. Его безволие, его страхи, его неспособность жить. Злопыхательство Кафки на мир вернулось к нему бумерангом.
Глава 7. Патологоанатомия мифа (Суд Вечности)
В последней главе нашего расследования мы должны отложить скальпель биографа и взять в руки молоток иконоборца. Ибо Франц Кафка сегодня — это не просто писатель; это культурный идол, заслоняющий собой реальность. Мы, читатели XXI века, совершаем ту же ошибку, что и Макс Брод сто лет назад: мы путаем болезнь с гениальностью, а симптом — с пророчеством. Пришло время назвать вещи своими именами и признать, что «кафкианский мир» — это не объективная картина бытия, а проекция тяжелого невроза, который мы по своей наивности приняли за откровение.
Если проанализировать творчество Кафки не как литературу, а как психологический документ, перед нами встанет образ человека, одержимого одной идеей: идеей Невозможности. Невозможности любви, невозможности справедливости, невозможности счастья. Кафка не исследует мир; он выносит ему приговор до начала слушания. Его герои — Йозеф К., К., Грегор Замза — это не живые люди с волей и характером. Это марионетки, лишенные главного человеческого качества — способности к сопротивлению. Они покорны. Они принимают свою вину как данность. «Кто-то, по-видимому, оклеветал Йозефа К...» — так начинается «Процесс». Но Йозеф К. не борется с клеветой. Он начинает искать вину в себе. Он сотрудничает со следствием, которое его уничтожает.
Эта философия виктимности, философия жертвы, которая сама идет на заклание, является самым опасным ядом в наследии Кафки. Она учит нас тому, что зло всесильно, а добро бессильно. Что бюрократия (метафора любой власти) непобедима. Что человек — это насекомое, которое можно раздавить тапком, и никто не заметит. Это ложь. История XX века показала, что человек может сопротивляться даже в самых нечеловеческих условиях. Кафка же легитимирует пассивность. Он говорит: «Смирись, ты ничтожество». И миллионы людей, читая его, кивают: «Да, я ничтожество, как это глубоко!».
Особенно показателен его стиль. Этот сухой, канцелярский язык, лишенный эмоций и красок. Многие называют это «магическим реализмом» или «протокольной точностью кошмара». На самом деле это язык диссоциации. Кафка отстраняется от своих эмоций, потому что они невыносимы. Он описывает ужас так, как клерк описывает страховой случай. Это защитный механизм психики, готовой расколоться. Он прячется за параграфами и сложносочиненными предложениями, чтобы не закричать.
Ресентимент Кафки, его глубокая, затаенная обида на жизнь, проявляется в его отношении к телу. Кафка был ипохондриком, помешанным на диетах (вегетарианство, «флетчеризм» — долгое пережевывание пищи), гимнастике Мюллера и свежем воздухе. Он ненавидел свое тело за то, что оно было худым и слабым, но при этом он ничего не делал, чтобы стать сильнее по-настоящему. Его «здоровый образ жизни» был формой самоистязания. Он морил себя голодом, мерз в неотапливаемых комнатах, плавал в ледяной воде. Это была война духа против плоти. И плоть проиграла — туберкулез стал закономерным итогом этого истощения. Кафка сам призвал болезнь. Она стала его «невестой», более верной, чем Фелиция или Милена.
Его сексуальность — еще одна табуированная тема, которую миф старательно обходит. Кафка посещал бордели (о чем есть записи в дневниках), но после этого испытывал чувство омерзения. Для него секс был грязью, «наказанием». Он не мог соединить любовь и желание. Женщин, которых он любил (духовно), он не хотел касаться. Женщин, которых он хотел, он презирал. Этот раскол (комплекс Мадонны и Блудницы) делал его неспособным к нормальной семейной жизни. Он придумал теорию, что «писательство требует целомудрия», чтобы оправдать свою сексуальную несостоятельность.
Интересно проследить, как менялось восприятие Кафки в разные эпохи. В 50-е и 60-е годы он был знаменем экзистенциализма. В 70-е и 80-е — символом диссидентства в Восточной Европе (в Праге его патологические книги были запрещены коммунистами, что придавало им вкус запретного плода). В 90-е он стал постмодернистским игроком. А сегодня? Сегодня Кафка — это диагноз обществу потребления, которое страдает от депрессии и выгорания.
Ирония посмертной судьбы Кафки достигла апогея в истории с его рукописями. Израильская автономия, которую Кафка так и не посетил, когда Палестина еще не была оккупирована, объявила его своим национальным символом (что где-то так и есть, плюс Оруэлл). Германия, на языке которой он писал, считает его немецкоязычным автором (что верно, при поправках на местечковый говор). Чехия, где он жил, но чью культуру (чешскую) он знал лишь отчасти, делает на нем деньги (что наиболее разумно). Кафка, который был «ничьим», стал «всехним», причем в США его искусственно раздутая популярность приобрела какую-то гротескную форму в послевоенные годы. При том, что смысла в нем ровно ноль. Пустота, демоны и страхи.
В 2024 году, к столетию со дня смерти, мир снова накрыла волна кафкомании. Новые биографии (Райнер Штах), новые экранизации, новые переводы. Мы все еще пытаемся разгадать его загадку. Но, может быть, загадки нет? Он не был пророком, он был пациентом, который сам вел свою историю болезни. И мы читаем эту историю болезни, все это патологическое уродство, потому что мы тоже больны.
Финальный диагноз Францу Кафке, вынесенный судом вечности, мог бы звучать так: «Нарциссическое расстройство личности, осложненное туберкулезом. Склонность к саморазрушению и паразитированию на эмоциях близких. Истеричный мазохизм. Рекомендуемое лечение: демифологизация и забвение».
Его злопыхательство на мир было криком о помощи, на который никто не ответил. И тогда он создал свой собственный мир — на бумаге. Мир, где солнце никогда не светит, где двери всегда заперты, а надежда — это лишь пытка, продлевающая агонию. Это страшный мир. И тот факт, что мы так любим гулять по этому миру, говорит о нас больше, чем о Кафке...
Комментариев нет:
Отправить комментарий