Глава 1. Михаил Булгаков: Жизнь с кляпом во рту
Середина 1920-х годов в Советской России была временем обманчивой оттепели НЭПа, когда казалось, что идеологические тиски еще не сомкнулись окончательно, но для Михаила Афанасьевича Булгакова это время стало началом долгой, изощренной пытки, растянувшейся на пятнадцать лет и закончившейся его физической гибелью. Бывший военный врач, прошедший через кровавую мясорубку Гражданской войны и сохранивший «белогвардейский» кодекс чести, он оказался в новой литературной реальности инородным телом. Он не пытался мимикрировать, не писал од революции и сохранял демонстративную, вызывающую независимость суждений. Система, обладающая звериным чутьем на «чужих», мгновенно распознала в нем врага, но выбрала для него не быстрый расстрел в подвалах Лубянки, а медленное удушение через публичное шельмование и запрет на профессию.
Травля началась сразу после оглушительной премьеры «Дней Турбиных» во МХАТе в 1926 году. Пьеса, впервые показавшая белых офицеров не как карикатурных садистов, а как трагических русских интеллигентов, любящих свою погибающую Родину, вызвала истерику у «пролетарской» критики. Это был сигнал к атаке. В газетах и журналах началась вакханалия ненависти. Критик А. Орлинский со страниц «Правды» ввел в оборот термин «булгаковщина», призывая дать решительный отпор «классовому врагу» на театральных подмостках. Владимир Маяковский, тогдашний рупор революционного искусства, с трибуны громил писателя: «Мы случайно дали возможность Булгакову пискнуть — и пискнул он "Дни Турбиных". Мы этот писк не заглушим, мы за него возьмемся!». Это была не литературная полемика, это был политический донос.
К 1929 году, который сам Булгаков называл «годом катастрофы», кампания достигла своего апогея. Писатель с педантичностью врача собирал вырезки из газет, ведя страшную статистику своей затравленности. По его собственным подсчетам, за десять лет в советской прессе появилась 301 рецензия на его творчество. Из них похвальных было всего три, а враждебно-ругательных — 298. Его называли «литературным уборщиком», «новобуржуазным отродьем», писали, что он «роется в блевотине», «подбирает объедки старого мира». Эта лавина грязи имела конкретные последствия: в марте 1929 года все пьесы Булгакова — «Дни Турбиных», «Зойкина квартира», «Багровый остров» — были сняты с репертуара. Его проза не печаталась. Драматург, чьи пьесы еще вчера собирали аншлаги, оказался в полном вакууме, лишенный средств к существованию и, главное, возможности говорить со зрителем.
Ситуация усугублялась личным, иезуитским вниманием Иосифа Сталина. Вождь вел с писателем странную игру: он любил «Дни Турбиных», смотрел спектакль не менее пятнадцати раз, черпая в нем, возможно, какое-то имперское удовлетворение, но при этом лично санкционировал травлю автора. Булгакова держали на коротком поводке: не давали умереть, но и не давали жить. Доведенный до крайней степени отчаяния, 28 марта 1930 года Булгаков пишет свое знаменитое письмо Правительству СССР. Это не просьба о милости, это документ огромной человеческой смелости и достоинства. Он прямо заявляет: «Я прошу Советское Правительство принять во внимание, что я не политический деятель, а литератор, и что всю мою продукцию я отдал советской сцене... Ныне я уничтожен. Уничтожение это было встречено советской общественностью с полной радостью и названо "достижением"... Я прошу Советское Правительство поступить со мной, как оно найдет нужным, но как-нибудь поступить, потому что у меня, драматурга, написавшего 5 пьес, известного в СССР и за границей, налицо, в данный момент, — нищета, улица и гибель». Он просил либо отпустить его в эмиграцию, либо дать работу режиссера.
Ответом стал знаменитый телефонный звонок Сталина 18 апреля 1930 года, состоявшийся на следующий день после похорон Маяковского. Сталин разыграл роль «доброго царя», спросив с издевкой: «А мы вам, кажется, надоели?». В результате этого разговора Булгакову кинули кость: его зачислили ассистентом режиссера во МХАТ. Его спасли от голодной смерти, но кольцо изоляции не разжали. Ему «заткнули рот» куском хлеба. Все 1930-е годы прошли для него под знаком немоты. Он писал свой главный роман «Мастер и Маргарита» в стол, твердо зная, что при его жизни эта книга не увидит света. В письме к В.В. Вересаеву он с горечью констатировал: «В меня вогнали кол... Не имеет смысла ничего писать, так как это заведомо не будет напечатано».
Последней надеждой на прорыв стала пьеса «Кабала святош» («Мольер»), которую Булгаков мучительно репетировал во МХАТе несколько лет. Премьера состоялась в феврале 1936 года и имела огромный успех. Но триумф длился всего семь дней. Девятого марта в «Правде» вышла разгромная редакционная статья «Внешний блеск и фальшивое содержание», написанная, как полагают историки, по прямому указанию Керженцева или даже самого Сталина. Пьесу немедленно сняли. Это был последний, смертельный удар. Булгаков понял, что надежды нет. Вскоре у него начали проявляться симптомы наследственного нефросклероза — болезни почек, которая быстро прогрессировала на фоне чудовищного нервного истощения. Он умирал мучительно, слепнущий, раздавленный, в полной темноте забвения. Его последние слова, обращенные к жене Елене Сергеевне по поводу романа «Мастер и Маргарита», звучали как заклинание: «Чтобы знали... Чтобы знали...». В 1940 году его не стало. Власть не расстреляла его тело, но она десятилетиями расстреливала его душу, заставив великого писателя жить и умирать с ощущением, что его труд никому не нужен.
Глава 2. Михаил Зощенко: Казнь на Лобном месте и жизнь после смерти
Если уничтожение Булгакова было трагедией растянутой, скрытой от широких масс за кулисами театров и в кабинетах цензоров, то расправа над Михаилом Зощенко стала актом публичной, показательной казни, совершенной с невиданным цинизмом на глазах у всей страны. Трагизм судьбы Зощенко усугублялся тем, что, в отличие от «белогвардейца» Булгакова, он не был изгоем. Напротив, к середине 1940-х годов Михаил Михайлович был, пожалуй, самым популярным писателем в СССР. Его тиражи исчислялись миллионами, его рассказы цитировали в очередях и трамваях, его обожали и простые читатели, и интеллигенция. В 1939 году его наградили орденом Трудового Красного Знамени. Он был признанным советским классиком. Именно поэтому удар, нанесенный ему системой в 1946 году, был столь сокрушительным — власть уничтожала не «классового врага», а своего же любимца, посмевшего оступиться.
Гроза начала собираться еще в 1943 году, когда в эвакуации, в Алма-Ате, Зощенко начал публиковать свою исповедальную, философскую книгу «Перед восходом солнца». В разгар страшной войны, когда от писателей требовали только героического пафоса и ненависти к врагу, Зощенко попытался разобраться в природе человеческого страха и депрессии, анализируя свои детские травмы. Это было воспринято партийной верхушкой как предательство, как «копание в собственном пупе», пока народ истекает кровью. Публикацию остановили, но главная кара была отложена до победы.
Роковой повод нашелся летом 1946 года. Им стал детский рассказ «Приключения обезьяны», опубликованный в журнале «Звезда». Сюжет был незамысловат: во время бомбежки из зоопарка сбегает мартышка, бегает по городу, видит бытовые трудности людей и в итоге решает, что в клетке жить спокойнее. В воспаленном мозгу идеологов эта безобидная сатира превратилась в политическую диверсию: якобы Зощенко утверждает, что жизнь в советском городе хуже, чем в зверинце.
Четырнадцатого августа 1946 года вышло печально знаменитое Постановление Оргбюро ЦК ВКП(б) «О журналах "Звезда" и "Ленинград"». Это был не просто критический разнос, это был приговор без права обжалования. Вслед за постановлением, в Мариинском дворце Ленинграда выступил главный идеолог партии Андрей Жданов. Его речь стала эталоном государственного хамства и словесного линчевания. Жданов не выбирал выражений, превращая писателя-фронтовика, кавалера пяти боевых орденов (полученных еще в Первую мировую), в грязное животное.
«Зощенко изображает советские порядки и советских людей в уродливо карикатурной форме, злопыхательски клевеща на наше общество...» — гремел Жданов. Но политическими обвинениями дело не ограничилось. Жданов перешел на личность, используя лексику тюремного надзирателя: «подонок литературы», «пошляк», «хулиган», чье творчество «подобно рвотному порошку». Было заявлено, что Зощенко «пишет гадости», потому что его «нутро гнилое». Самой страшной была фраза, фактически объявлявшая писателя вне закона: «Пусть убирается из советской литературы!».
Последствия были мгновенными и катастрофическими. Четвертого сентября Зощенко (вместе с Анной Ахматовой) был с позором исключен из Союза писателей. Это означало не просто запрет на публикации — это означало гражданскую смерть. У него отобрали продуктовые карточки, обрекая на голод. Его имя исчезло с афиш, тиражи его книг были изъяты из библиотек и пущены под нож. Знакомые литераторы при встрече с ним переходили на другую сторону улицы, боясь даже поздороваться с «прокаженным». Человек, который еще вчера был кумиром миллионов, оказался в абсолютной изоляции. Чтобы выжить, Зощенко, дворянин и офицер, был вынужден тайно заниматься сапожным ремеслом, клеить коробочки, а позже — браться за переводы финских писателей, выходившие без указания его имени.
В отличие от Булгакова, который до конца сохранял внутреннюю ярость и творческую энергию, Зощенко был сломлен психологически. В его квартиру постоянно звонили неизвестные, выкрикивая оскорбления и угрозы. У него развилась тяжелейшая депрессия, усугубившаяся спазмами сосудов головного мозга. Он превратился в тень. Но даже в этом состоянии он совершил последний акт мужества. В мае 1954 года на встрече с английскими студентами, которые спросили его, как он относится к постановлению 1946 года, Зощенко, вместо положенного ритуального покаяния, тихо, но твердо ответил: «Я не могу согласиться с тем, что я подонок и хулиган... Я русский офицер, я награжден Георгиевскими крестами... Я не могу согласиться с тем, что я враг народа».
Эта попытка защитить свою честь стоила ему второй волны травли, добившей его окончательно. В газетах снова появились статьи о том, что Зощенко «не разоружился» и «продолжает упорствовать». Его снова лишили пенсии, которую с трудом удалось выхлопотать, снова перестали давать переводы. Последние годы он доживал в нищете на даче в Сестрорецке, медленно угасая от сердечной недостаточности. Он умер 22 июля 1958 года. Даже мертвого Зощенко власть боялась: разрешение на похороны на престижном "Литераторском мостках" Волковского кладбища не дали, тело пришлось везти в Сестрорецк. Трагедия Михаила Зощенко стала самым ярким доказательством того, что в тоталитарной системе смех является государственным преступлением, а независимость личности карается медленным и мучительным уничтожением, превращающим живого гения в изгоя, лишенного даже права на достойную смерть.
Глава 3. Эпилог: Восстание из мертвых и цена молчания
Истории Михаила Афанасьевича Булгакова и Михаила Михайловича Зощенко, столь разные по фабуле и декорациям, в исторической перспективе сливаются в единый мартиролог русской культуры XX века. Это не просто две частные биографии, разрушенные катком тоталитаризма; это две стороны одной медали, демонстрирующие, как система расправлялась с любым проявлением внутренней свободы. Булгакова давили как «чужого», как осколок старого мира, не желающий ржаветь; Зощенко уничтожали как «своего», посмевшего выйти за флажки дозволенной иронии. Но финал этой чудовищной травли оказался парадоксальным: власть, обладая абсолютной монополией на насилие, проиграла войну с текстами, хотя и выиграла войну с телами.
Трагизм ситуации усугубляется тем, что мы никогда не узнаем, чего лишилась мировая литература в результате этой планомерной стерилизации талантов. Михаил Булгаков, умерший в 48 лет, последние десять лет жизни потратил не на создание новых миров, а на мучительную борьбу за право существовать и на написание писем вождям. Его драматургический дар был загнан в гроб, его проза писалась в стол. Михаил Зощенко, проживший 63 года, был творчески обезглавлен в 51 год. После постановления 1946 года он прожил еще 12 лет, но как писатель он был мертв. Человек, обладавший уникальным слухом на язык эпохи, был вынужден переводить финских прозаиков, чтобы купить хлеба. Эта пустота — ненаписанные романы, непоставленные пьесы — зияет черной дырой в теле нашей культуры, и никакие посмертные издания не могут ее заполнить.
Однако, феномен Булгакова и Зощенко заключается в их мистическом, отложенном триумфе. Система полагала, что, перекрыв кислород авторам, она убьет и их произведения. Расчет строился на том, что «нет человека — нет проблемы». Но здесь сработал булгаковский закон: «Рукописи не горят». Возвращение Михаила Булгакова к читателю в 1960-х годах стало культурным взрывом, равным по силе детонации атомной бомбы. Когда в ноябре 1966 года журнал «Москва» начал печатать (пусть и в изуродованном цензурой виде) «Мастера и Маргариту», эффект был ошеломляющим. Советская интеллигенция, воспитанная на соцреализме, вдруг получила в руки текст, который говорил о свободе, о Боге, о дьяволе и о трусости как главном пороке, языком невероятной художественной мощи. Булгаков, которого власть старательно закапывала в забвение четверть века, восстал из могилы и стал главным писателем эпохи. Вдова писателя, Елена Сергеевна, совершила подвиг, сохранив архив и дождавшись этого часа. Это был реванш духа над материей: мертвый, затравленный писатель оказался живее и влиятельнее всего Союза писателей СССР.
Возвращение Зощенко было более трудным и медленным. Ему долго не могли простить именно его популярности и той легкости, с которой он вскрывал абсурд советского быта. Если Булгаков вернулся как философ и мистик, то Зощенко долгое время пытались вернуть в узкую нишу «веселого рассказчика», «юмориста», игнорируя его глубокий трагизм. Его главная книга «Перед восходом солнца», за которую его, собственно, и начали убивать, была полностью опубликована в России лишь в 1972 году (и то с купюрами), а в полном объеме — только в годы Перестройки. Власть инстинктивно чувствовала, что смех Зощенко опаснее любой антисоветской прокламации. Смех лишает страха. Пока люди смеялись над героями Зощенко в коммуналках, они переставали бояться управдомов и милиционеров. Именно за это — за десакрализацию советского абсурда — ему и мстили даже после смерти, не давая его книгам полных тиражей.
Уроки травли Булгакова и Зощенко страшны своей наглядностью. Они показали, что для тоталитарной системы талант является преступлением сам по себе, если он не стоит на службе идеологии. Не нужно быть политическим борцом, чтобы стать врагом; достаточно быть просто другим, обладать своим голосом и своим взглядом. Оба писателя заплатили за этот голос жизнью. Булгаков сгорел от болезни, спровоцированной безысходностью; Зощенко угас от унижения и нищеты. Их судьбы — это вечный укор государству, которое пытается регулировать искусство, и вечное напоминание о хрупкости художника.
Но в конечном итоге, глядя на эту историю из XXI века, мы видим не триумф палачей, а их жалкое поражение. Жданов, Сталин, критики-доносчики из «Правды» — все они остались в истории лишь мрачными тенями, тюремщиками, чьи имена вспоминают только в привязке к их жертвам. А Булгаков и Зощенко победили время. Их тексты преодолели цензурные рогатки, пережили распад империи, которая их убивала, и остались живой частью русского культурного кода. Эта победа досталась страшной ценой, ценой сломанных судеб и ранних смертей, но она доказала, что настоящее искусство невозможно уничтожить административным ресурсом. Можно убить Мастера, но нельзя убить его вселенную, и нельзя запретить смех, который звучит сквозь слезы на страницах зощенковских рассказов. Это и есть высшая справедливость, к сожалению, доступная гениям только посмертно.
Комментариев нет:
Отправить комментарий