В холодном, опустевшем мире, где отзвуки старых мифов смешались с шумом наступающей эпохи нигилизма, где вера рассыпалась на мириады осколков, а истина стала лишь вопросом перспективы, остается лишь одна незыблемая твердыня — дух. Но это не созидающий, вселенский дух, а дух аналитический, препарирующий, отсекающий себя от теплой, иррациональной плоти мироздания. И у этого духа есть свой божественный покровитель, свой идеал и своя трагедия. Ее имя — Паллада Афина. Она, рожденная не из материнского чрева, а из черепа верховного бога, становится для Готфрида Бенна центральным символом величайшего раскола, определившего судьбу современного человека. Она — воплощение чистого, беспримесного интеллекта, триумф формы над бесформенностью, но также и предвестница бесплодия.
Ее появление знаменует собой начало пути, который Бенн называет «прогрессивной церебрализацией» — неумолимого движения к полному господству разума над инстинктом, сознания над витальной силой. Это путь, на котором человек все дальше отрывается от «тайного зова матери-земли», перестает быть частью природы и становится ее отстраненным наблюдателем, а затем и конструктором. Паллада не покровительствует лесам и рекам, она покровительствует геометрии, стратегии и стилю. Она — богиня не «естественной», а «мыслящей», «стилизованной» природы, то есть, в конечном счете, — самого искусства, понятого как высшая форма интеллектуальной воли.
Этот путь, благословленный Палладой, порождает особый, трагический тип человека, фигуру, которую Бенн препарирует с анатомической беспощадностью. Он видит в нем не павлина, не обезьяну, не конюха Иосифа, но трансцендентального мужского субъекта, андрократического безумца. Его мысль — не более чем спектакль, утомительная буффонада вымирающего пола. Это и есть человек, ведомый Палладой: его интеллект, подобно лезвию, отсек его от корней, от почвы, превратив его жизнь в стерильный ментальный эксперимент.
Именно эти герои — интеллектуалы, аскеты, реформаторы — и составляют свиту богини. Это ламы, будды, божественные короли, святые и спасители, которые в реальности не спасли никого и ничего. Все они — трагические, одинокие мужчины, чуждые вещественности, глухие к зову земли, угрюмые путники на дороге саморазрушения. В нормально функционирующих, социально высоко организованных государствах, в государствах жесткокрылых, где все закономерно кончается спариванием и продолжением рода, их ненавидят и терпят лишь до поры до времени, инстинктивно чувствуя в них угрозу самому принципу жизни. Такими мужчинами руководит Паллада, и путь этот прям: от Паллады до шизофрении — всего один шаг. Это дорога, на которой стоят два указателя: Паллада и нигилизм, Паллада и прогрессивная церебрализация. Так, богиня мудрости оборачивается проводником в царство холода и распада, где мысль, достигнув своего апогея, обнаруживает собственную пустоту. Но именно в этой ледяной пустыне, на руинах старых ценностей, Бенн и находит единственно возможный ответ, единственное оправдание существования, которое будет раскрыто дальше.
* * *
Итак, что же остается в этом мире, где интеллект, доведенный до своего предела, обнаруживает лишь пустоту, а путь Паллады ведет к стерильному нигилизму? Если мысль сама себя исчерпала, а природа отвергнута как хаос, где искать точку опоры? Ответ, который предлагает Готфрид Бенн, звучит как манифест, как последняя, отчаянная заповедь. Спасение — в форме. Не в идеях, не в содержании, не в послании, а в чистой, завершенной, самодостаточной форме произведения искусства. Когда мир распадается, единственной реальностью становится созданная вещь. Единственным подлинным действием — акт творения.
В этой эстетике отрицается сама суть подражания. Искусство больше не является зеркалом, отражающим жизнь; оно — молот, выковывающий новую, более совершенную реальность. Оно не рассказывает о мире, оно заменяет его собой. Поэтому для Бенна подлинное значение имеют только статуи, фризы, щит Ахилла. Эти объекты, вырванные из потока времени, драгоценны именно потому, что они лишены идей, они говорят только о самих себе и являются завершенными. В их молчаливом, статичном бытии больше истины, чем во всех философских системах и политических программах. Они не стремятся ничего доказать, они просто есть, и в этом их абсолютная сила. Они — опровержение хаоса самим фактом своего существования.
Для человека, ведомого Палладой, для того самого «трансцендентального мужского субъекта», создание такой формы становится единственным возможным оправданием. Его бесплодие в реальном, природном мире находит свою компенсацию в способности порождать вечные, нетленные объекты. Творческий акт здесь — не выражение чувств, а волевое усилие, интеллектуальная аскеза, направленная на отсечение всего лишнего, всего случайного, всего «человеческого». Это холодное, почти божественное ремесло по созданию идеальных поверхностей и безупречных конструкций. В этом процессе лишь форма есть вера и деяние. Не мораль, не любовь, не надежда — только точность линии, выверенность композиции, гармония объемов.
Произведение, рожденное в этом ледяном пламени духа, немедленно отчуждается от своего создателя. Оно становится автономным. Статуи, которых некогда коснулись руки, но затем у рук отнятые, — они хранят в себе семя. Это семя вечности, семя завершенной, самодостаточной жизни, не зависящей более ни от воли творца, ни от одобрения зрителя. Художник, подобно жрецу, совершает ритуал, в результате которого в мир приходит новая, священная вещь, и затем отступает, оставляя ее сиять в собственной славе. В этом и заключается «статическое» спасение Бенна: остановить мгновение, запереть его в клетку совершенной формы и тем самым победить время, распад и бессмысленность. Это единственный способ для церебрального человека оставить после себя нечто большее, чем прах собственных мыслей, — нетленный артефакт, вырванный у небытия.
* * *
Итак, мир спасен. Но это спасение странно и холодно. Это не триумф жизни, а триумф над жизнью. Лунный пейзаж завершенных произведений, некрополь безупречных статуй, в котором замерла сама вечность. Здесь, в этом царстве чистого стиля, правит Паллада, а рядом с ней — ее вечный спутник, Аполлон, бог сцены, гармонии и сияющей поверхности. Все движущееся, становящееся, несовершенное — изгнано. Осталась лишь немая, ледяная красота, последняя истина в мире, где все остальные истины потерпели крах. Кажется, что история достигла своего финала, замкнувшись в кольцо совершенного, но безжизненного артефакта.
Но даже в этом ледяном царстве абсолютной формы, в самой сердцевине этой эстетической вечности, возникает едва заметная трещина, мимолетная вибрация, нарушающая покой. Это не бунт и не вторжение, а тихое, почти забытое воспоминание, которое всплывает в сознании самой Паллады. Вглядываясь в сияние Аполлона, она вдруг вспоминает древнее, загадочное предсказание. Ей на ум приходит замечание Протея, изменчивого повелителя морских тельцов, вещего старца, знающего все глубины бытия. Он говорил, что на этом самом месте, на этой сцене, где сейчас царит Аполлон, если считать по долгому божественному времени, вскоре будет стоять другой. И придет он не для того, чтобы явить новую, еще более совершенную форму, а чтобы возвестить о воскресении мертвых.
Это пророчество звучит как диссонанс в выверенной гармонии мира Бенна. Воскресение мертвых — это антитеза его эстетике. Статуя — это материя, навсегда застывшая, победившая смерть ценой отказа от жизни. Воскресение же — это возвращение жизни в мертвую плоть, это чудо, иррациональное и биологическое, принадлежащее не миру духа, а миру плоти и крови. «Другой», о котором говорит Протей, — это не последователь Паллады, не новый мастер стиля. Это носитель принципиально иной, возможно, религиозной или новой витальной силы, которая придет не созидать холодные формы, а возвращать тепло и дыхание в то, что казалось навсегда ушедшим.
Бенн оставляет это пророчество без расшифровки, как загадочный иероглиф на стене своего величественного, но холодного храма. Он не говорит, кто этот «другой» и когда он придет. Эта недосказанность придает его мировоззрению трагическую глубину. Она означает, что даже последняя вера — вера в форму — может оказаться не вечной, а лишь временным убежищем, необходимой аскезой для своей эпохи. Это признание того, что за горизонтом ледяного царства Паллады, возможно, брезжит рассвет совершенно иного мира.
Но для художника, живущего здесь и сейчас, в эпоху распада, это далекое пророчество ничего не меняет. Его долг остается прежним. Он не может ждать мессию, который воскресит мертвых. Его задача — продолжать свою тяжелую, одинокую работу: высекать из камня небытия совершенные, безмолвные фигуры, воздвигать свой бастион из фриз и статуй против наступающего хаоса. Он — страж на границе пустоты, и его единственное оружие — стиль. И пусть его спасение — это лишь спасение в пределах прекрасной, но обреченной гробницы, — в его эпоху иного героизма не дано.
Комментариев нет:
Отправить комментарий